Меж тем «наши» все собрались — Вячеслав Иванов, Чулков, Иван Новиков и прочие. Явился Балтрушайтис. В руках у него — папка, там, верно, пьесы лежат.

Вдруг шум, восклицания. В кабинет ввалилась целая компания: Луначарский с неразлучным, благоухающим коньячным перегаром Рукавишниковым. С ними две дамы в одинаковых роскошных платьях с декольте. Одна из них — молодая и красивая. Это жена Рукавишникова. Думаю, именно в ней была причина необыкновенной дружбы министра с писателем-выпивохой.

Луначарский уселся по-хозяйски за стол и громко вопрошает:

— Ну, начнем? Я предлагаю вашему вниманию две пьесы Ивана Васильевича Рукавишникова.

Мы недоуменно переглянулись: а как же пьесы Балтрушайтиса? Очевидно, за наше жалованье мы обязаны составлять литературный салон Ольги Давидовны.

И вот Луначарский начинает читать… по книге. Значит, мы должны слушать старые, уже опубликованные пьесы? Ведь если бы мы вдруг захотели (что невероятно), то прочитали бы самостоятельно. Пьесы были пошлые и скучные.

Часа два-три кривлялся перед нами Луначарский, читавший книгу по всем правилам драматической самодеятельности — на разные голоса, с завыванием, с мяуканьем и ужимками, с неуместной аффектацией.

Наконец испытание пьесами закончилось. Мы перешли в столовую пить чай. Сервирован он был чашками с царским орлом и с раструбами. К чаю такие не полагаются, это для шоколада. Вероятно, при дележе дворцового имущества такие достались Каменеву.

Скудное угощение венчалось грязным, «игранным» сахаром. Свое название он получил от того, что покупался по дешевке у красноармейцев, игравших на него в карты.

С отвращением покидали мы кремлевские палаты красных вождей. Опять часовой, мост, Кутафья башня. Потом Воздвиженка, Арбат, Плющиха и моя сырая, нетопленая лачуга.

Пришлось и еще, и еще возвращаться сюда за новой порцией унижения.

А как иначе? Ведь лишили бы даже того мизерного пайка, который давала советская служба. И той конуры в полуподвале, где. текло со стен, температура была почти такой же, как и на зимнем I дворе, и где я влачил существование со своей семьей.

— А как выбрались из России?

— Взял на полгода заграничный паспорт, спасибо Горькому, помог. Но до этого успел тяжело переболеть фурункулезом, затем обокрали мое жилище: всю одежду мою и жены. Кое-как прикрыли наготу, распродали мебель — и в Петербург.

Тяжелым был отъезд, зато избавился от посещения Белого коридора.

Вот так пришлось уехать на некоторое время за границу — попитаться, отогреться.

— Все мы лишь на некоторое время покинули родину, — вздохнул Бунин. — Да сколько оно продлится, это «некоторое время»? Как говорил шекспировский герой: «Вот в чем вопрос…»

Бунин, которого судьба избавила от личного общения с красными вождями, желая проверить сложившееся у него мнение, полюбопытствовал:

— Ну а как, все эти Луначарские, Каменевы, Троцкие — любят Россию?

Ходасевич невежливо расхохотался:

— Любит горожанин корову, молоко которой ему ставят на стол? Он ее не знает и не думает о ней. Так и вся эта шантрапа, любит лишь себя. Иначе для чего ставят Россию на колени, уничтожают ее граждан?

* * *

В 1922 году, находясь в Берлине, Владислав Ходасевич писал в автобиографической заметке: «…Больше всего мечтаю снова увидеть Петербург и тамошних друзей моих и вообще — Россию, изнурительную, убийственную, но чудесную и сейчас, как во все времена свои».

Бунин, как и тысячи его соплеменников, раздираемых любовью и жалостью к России, подписались бы под этими строками.

10

Бунин принимал решения трудно.

Привыкнув к определенному образу жизни, он никогда не стремился резко менять его. Он больше, чем кто-либо, знал, что счастье человека определяется не его географическим положением и не количеством денег, а состоянием души.

Состояние же души зависело от многих причин. И первая — возможность заниматься делом, к которому, по мнению Бунина, приставил его Господь, — это дело было писательством.

Хотя последние месяцы он не мог ничего писать, до того ему казалось мерзким все то, что он наблюдал вокруг себя, все эти большевистские новшества, но вопреки холоду, голоду и страху Бунин чувствовал, как внутри его накапливается и зреет то, что еще Пушкин называл «порывами вдохновения».

Но чем больше утверждалась новая власть, тем отчетливей Бунин видел, что его творчество идет против образа мыслей, упорно вдалбливавшихся большевиками в головы обывателей. Более того: эта власть не желала терпеть распространения мыслей, которые шли вразрез с ее собственными.

Вот почему закрывались одна за другой газеты и журналы, все более ужесточалась цензура.

Кроме того, все плоше и труднее становился быт. И не было видно реальных сил, которые в ближайшее время переменят жизнь.

По этой причине, десятки раз взвесив «за» и «против», Бунин однажды объявил жене:

— Будем стремиться уехать в Одессу. Мой старый друг Буковецкий зовет к себе, пишет, что жить там легче, чем в Москве.

— Но нужен пропуск… Потом: в Одессе оккупационные войска…

— Зато нет большевиков. И хозяева положения там не французы, а мы, русские.

— А Юлий с нами едет?

— Пока нет. Он ухаживает за Колей Пушешниковым, будет ждать его выздоровления. И еще ему жаль расставаться с книгами, да и квартиру если бросит, то большевики ее тут же займут. Но, кажется, более всего Юлий рассчитывает на какие-то благие перемены — или большевиков скинут, или они сами станут лучше.

— Черного кота не отмоешь добела.

— Брат всегда был романтиком. Так что, Вера, будешь ходить на Привоз за парными цыплятами и купаться в Черном море.

* * *

Бунин действовал энергично. Екатерина Павловна Пешкова, жена Горького, достала супругам Буниным пропуск, дававший право выезда из советской России.

23 мая 1918 года брат Юлий и Пешкова провожали отъезжающих. Бунины разместились в санитарном вагоне, вместе с ранеными немцами, которых отправляли в Германию.

Поезд тронулся лишь в час ночи. За окном было сыро и тепло. Слабым розовым светом отражались окна станционных построек.

На душе было скверно.

— Когда вновь увидим Москву? — спросил он жену.

Та не могла вымолвить ни слова. Она лишь прижимала платочек к покрасневшим глазам.

Какая странная отрада
Былое попирать ногой!
Какая сладость все, что прежде
Ценил так мало, вспоминать!

Он попирал былое, но отрады вовсе не испытывал. Увы, жизнь — это далеко не всегда поэтические построения.

…Москву он больше никогда не увидал.

Книга вторая

У ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕРТЫ

Кучка политиков-прохвостов ищет собственной корысти, страстно желает упиться властью…

Россия им не только чужда.

Она им глубоко ненавистна!

Ив. Бунин

ЧУДЕН ДНЕПР

1

Итак, Бунин держал путь в Одессу. Знатоков железнодорожных коммуникаций пусть не смущает выбор вокзала. В то бурное и весьма нескучное время путь к городу на Черном море пролегал через Оршу, Жлобин и Минск.

Поезд шел с вооруженной охраной, весь затемненный, мимо таких же затемненных станций, оглашавшихся порой дикими, пьяными криками. Бунин вдыхал сложный запах карболки, картофельного пюре и паровозного дыма.

Его плечо тронула Вера Николаевна:

— Ян, может, чай выпьешь?

«Чай, чай…» Он вспомнил чай в трактире Соловьева в Охотном ряду, куда он как-то зашел с Алешей Толстым. По залу не ходили— летали! — половые в белых косоворотках, с красными поясками о двух кистях, на столах весело сияли громадные блестящие самовары.

Кого здесь только не было! Купцы, между парой чая ладившие тысячные дела; богатыри — ломовые извозчики, согревавшие свое бездонное нутро «китайским бандерольным»; нищий, «настрелявший» у Иверской часовни «синенькую», а теперь пьющий чаек с филипповским калачом и халвой, которую он достает грязной обезьяньей ладошкой из жестянки. На жестянке написано: «Паровая кондитерская фабрика братьев Максимовых в Москве»; и даже невесть откуда затесавшихся сюда двух дам, благоухающих «Убиганом» и «Гризелией» (36 рублей флакон, фирмы А. Ралле и К0).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: