И такие самосуды случались.

Но еще более томили беспрестанные обыски и беспричинные аресты. Несчастных пытали в застенке и затем расстреливали.

Вот и старались мы сидеть тихо, как мыши в норах.

Лишь иногда я выбирался из своей норы и отправлялся к приятелю-еврею, который тайком привозил мне запретный спирт из Петрограда. Вот и в тот памятный вечер нагрузил я в большую корзину корнеплодов, спустив их ботву наружу. Вышел пышный букет. Он предназначался в подарок моему еврею.

Пришел я к нему на Николаевскую. Все домашние сидели за чаем, Выяснилось, что хозяин еще не вернулся из Питера. Но стул его согласно патриаршим обычаям оставался незанятым, на него никому не позволялось садиться.

Бунин, с интересом слушавший Куприна, добавил:

— Этот хороший обычай сохраняется и во многих старинных русских семьях. В том же московском Замоскворечье немало таких.

— Да, возможно, — продолжал рассказ Куприн. — Кроме семейных, в доме был мой знакомый Яша Файнштейн. Он приносил мне свои стихи — на просмотр. Муза его была жалка и безграмотна, но питалась общественными мотивами. Как в стихах, так и в самом мальчике была какая-то сердечная порывистость и душевность. Прославлял он, конечно, «равенство, свободу, труд».

Мне он много раз нервно говорил:

«Самодержавие — душитель народа. Революция несет свободу!»

Потом, в очередной раз наглядевшись на «освободителей» в лице большевиков, хватался за голову:

«Как это можно! Под красными знаменами равенства и братства творить такие позорные вещи!»

Явился хозяин. Поезд дошел только до Ижор. Далее пришлось идти пешком. Причем по дороге в болоте засосало моего приятеля по преферансу Лопатина. Он отчаянно звал на помощь, но спасти его не удалось.

Хозяин говорил о Петербурге. Там беспокойно и жутко. Большевики лютуют, обыски и аресты увеличились вдвое. Все надеются на белых.

И вдруг Яша, доселе молчавший, взвился на дыбы. Он, размахивая руками, визжал:

«Стыдно! Позор! Вы, еврей, радуетесь приходу белых!»

И далее он выкрикивал все те же самые слова, которые я слыхал от него в адрес большевиков.

— И что было дальше? — блеснул стеклышками очков Толстой. Он, видать, уже догадался о причине трагической развязки.

— Мы вышли вместе на улицу. Яша теперь уже считал себя коммунистом. Он пообещал, что «если придет белая сволочь», то он залезет на пожарную каланчу и оттуда будет бичевать золотопогонных опричников.

И вот, к радости почти всех жителей Гатчины, белые вышибли большевиков. Несчастный Яша Файнштейн выполнил обещание. Он пришел на базар, влез на воз капусты, очень долго и яростно проклинал Бога, всех царей, буржуев и капиталистов.

Солдаты его схватили, повезли в Приоратский парк. По дороге он продолжал ругаться. В парке его расстреляли.

У Яши была мать. Она рассказала, что ее сын — душевнобольной. Год назад его лечили в клинике Кащенко в Сиворицах.

И Куприн закончил вопросом:

— Интересно, первый коммунист — не был ли он больным?

— Зачем же такое предпочтение коммунистам? — улыбнулся Бунин. — Вся «революционная» братия — это потенциальные пациенты клиники Кащенко. Маниакально уверовали в бредовые идеи и прут к ним с неистребимой страстью. Вспомните всех этих Азефов, Гершуни, Богровых, Желябовых или ту же Брешковскую — разве их можно считать нормальными? И Авксентьев с Черновым не много лучше — образованней, манишки свежие— а суть та же, полный сумбур в голове.

— Бурцев, разоблачивший Азефа, и сейчас в Париже, говорят, картотеку на провокаторов составляет, — заметил Толстой. — Ведь этот Евно Азеф — едва ли не главное лицо в партии эсеров, 16 лет работал на Охранное отделение! Кстати, после февраля семнадцатого года Михаил Осоргин получил доступ к архиву охранки. Он утверждает: члены революционных партий охотно шли в доносчики, даже за небольшую плату. Нередки были такие партии, где число осведомителей составляло три четверти от всех членов. Веселый народец! Большевики, понятно, исключением не Гнили.

Куприн усмехнулся:

— Вот было бы забавное чтение, если в «Последних новостях» опубликовать!

Бунин поддержал:

— Боюсь, что многие нынешние революционеры тут же потеряли бы свои авторитеты! Кстати, Бурцев еще в Петербурге рассказывал мне о своей сенсационной встрече с Азефом летом двенадцатого года.

Толстой оживился:

— Как же, как же! Все газеты тогда печатали статьи о том, как предатель исповедался перед Бурцевым. Иван Алексеевич, что нам Владимир Львович рассказывал?

— Напомню, что после своего разоблачения Азеф бежал. Эсеры, убедившись, что он выдавал их товарищей, будучи в то же время руководителем этой боевой партии, приговорили его к смертной казни. Три года они его пытались отыскать. Все усилия были тщетными. И вдруг Бурцев получает сведения от своего агента, что Азеф живет во Франкфурте.

Владимир Львович отправляет ему письмо: «Хочу вас видеть… Приеду один».

Азеф соглашается. Назначает место и время встречи. Бурцев вовремя является. Дело происходит в кафе. Лютые враги смотрят друг другу в глаза и от волнения немеют. Азеф позже признался, что был уверен: Бурцев его убьет.

— И зачем же тогда его понесло на свидание? — удивился Куприн.

— Азеф объяснил: «Я не хочу умереть, не рассказав правды о моем деле. Я сделаю это для детей. Они должны знать, кем был их отец и почему он так действовал».

— Себя, конечно, считал героем?

— Безусловно! Еще Лев Николаевич писал, что любой преступник или публичная девка всегда находят оправдание своим поступкам. Если они сумеют осудить свои деяния, то рано или поздно они перестанут их совершать.

И вот целых три дня провокатор и его разоблачитель почти не расставались друг с другом. Азеф рассказывал, как он из идейного и честного революционера и главы боевой организации превратился в предателя.

Далее Бунин стал изображать Азефа толстопузым, самодовольным, говорящим хриплым голосом:

«Да, не скрываю, я выдавал товарищей из организации. А как же? Это было нужно для высших целей. Ведь каждый из них, вступая в нашу организацию, уже почти обрекал себя на гибель. И когда я посылал их на жертвенное заклание, они тоже служили нашему делу — освобождению трудящихся».

«Что вы имеете в виду?» — строго спрашивает Бурцев.

Толстой с Куприным невольно улыбнулись. Так ловко Бунин изобразил маленького сутулого и ядовитого «Дон-Кихота русской революции», как называли Бурцева газеты.

Бунин продолжал великолепно разыгрывать роли:

«Я скорблю об их прекрасных жизнях. Но пусть мои товарищи спокойно спят в земле сырой. Выдавая их полиции, я в то же время организовывал убийства ненавистного Плеве, царского отпрыска великого князя Сергея Александровича, покушение на самого Николая Кровавого».

После этого Бунин стал рассказывать от своего лица:

— Бурцев с Азефом официанту заказ сделали. Разоблачитель взял бифштекс, предатель, отправивший на виселицу немало людей, глотал пустой картофель.

«Я вегетарианец, — скромно опустил он глаза. — Стыдно поедать трупы животных. Барашек тоже хочет жить».

Вскоре два врага мирно пожали друг другу руки: борьба, по их мнению, закончилась. Вничью. Горы трупов? Тысячи исковерканных судеб? Революционеры о жертвах не думают.

Чуть прежде легко впорхнувшая в гостиную воздушная и насмешливая Тэффи вступила в разговор:

— Это прекрасно — «борьба закончилась»! Как за карточным столиком — посидели, поразвлекались и с миром разошлись, каждый остался при своих деньгах. Вот чем эмиграция красна. Эсеры, кадеты, октябристы, анархисты, террористы, губернаторы — все в кучке, все едят борщ из одних тарелок. На чужбине забыты былые схватки, а выпили на «ты» и нежными голосами удивляются:

— Как, неужто я в тебя, душа-человек, бомбу в Киеве бросал?

— Какие пустяки, не стоит беспокоиться. Ну, с кем не бывает. Мне, как губернатору, на тебя твой же руководитель партии донес. Мы, изволь припомнить, тебя арестовали и в Сибирь отправили…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: