— Я уверен, — сказал я, пока не уверенный ни в чем, — что никогда не был знаком ни с кем из тех избранников судьбы, которые обитают на Эйлсбери-роуд. А как звали вашу мать?
— Ее зовут, — с ударением, — Ана ффренч, два строчных «ф». А наша фамилия — Лонгфилд. Непременно как-нибудь заходите на рюмку хереса. Ух ты!
Воскликнула она так потому, что за разговором отыскался нужный ключ, она повернулась к машине и задела своим плоским свертком за серебристый фонарный столб на краю тротуара. Шутливо отдуваясь, она поправила сбившуюся обертку.
— Это подарок ко дню рождения матери, ее портрет, написанный много лет назад. Ей сегодня исполняется шестьдесят пять, узнала бы она, что я об этом болтаю, тут бы мне и конец. Она выглядит чуть не моложе меня.
В угоду старому джентльмену она, прежде чем сунуть картину на заднее сиденье, приотвернула коричневую бумагу.
— Это был черный художник.
Она уселась за руль и взялась за дверцу, но захлопывать ее не спешила.
— То есть как черный? Вы говорите — черный художник?
— А, ну да. Конечно, он же был врач, приехал подучиться. Гинеколог-вольнослушатель; вот мой отец, Реджинальд ффренч, — тот настоящий гинеколог. И художник он был ненастоящий — так, баловался на досуге. Откуда-то с Конго, что ли, или с Танганьики? Я в географии дура дурой. Ой, надо мчаться. С Занзибара, кажется.
Она хлопнула дверцей, включила зажигание, улыбнулась мне и дала газ. Видимо, недавно прошел дождик — на месте машины осталась пыльная полоса. Лонгфилд. Ана ффренч. По струне памяти придвинулись, точно бусины, другие слова, рядом, но порознь. «Регина». Яхта? Отель? Это, кажется, в колчестерские времена, на морской прогулке из Хариджа мне было сказано, что если у кого хватает денег на яхту, то должно хватать и скромности, чтобы называть ее лодкой. Если есть своя лодка — она тоже лодка: «Трое в одной лодке». Скользнуло слово «Ницца», озадачив меня. Вернулся откуда-то «Лонгфилд», но оказался священником. Эйлсбери-роуд — пустые слова, зато Ана — фонтаны, чайки. Я пошел к себе в дом, пустой и затхлый, ни письма на коврике, ни даже счета; включил обогреватель, налил виски. Неделю назад я бы пустился по следу. Теперь нет. Фешенебельная публика на Эйлсбери-роуд вечно устраивает всевозможные приемы: выставки лошадей, дипломатические рауты, собачьи выставки, воскресные завтраки с хересом. Если я был там по какому-нибудь такому случаю, то непременно в качестве журналиста, что называется, в числе прочих. Я нашел фамилию в телефонной книге: Реджинальд ффренч, скромное Д. М. [8], Эйлсбери-роуд, дом 118, Дублин-4. Положим, я позвоню старушке? И положим, она соизволит меня принять?
«Крайне любезно с вашей стороны, миссис ффренч. Извините за навязчивость и т. д. Позвольте сразу объясниться и т. п. Ваша дочь миссис Лонгфилд случайно упомянула… Дело в том, что я страдаю тяжелой амнезией. Так что, услышав… Огромная помощь… Шансы невелики… Трудно предположить… И все же если бы вдруг оказалось, что вы…»
Мне представилась участливая улыбка, вскинутые брови, беспомощно разведенные дряблые, пустые ладони.
Через три дня я снова повстречал Донну Яну на нашей улочке. Она приостановилась и сообщила, что день рождения удался на славу. «Впрочем, если мама что-нибудь затевает, то всегда с успехом». Сосед, мистер Джеймс Янгер, был упомянут, но «видимо, я ошиблась. Не знает она никакого Джеймса Янгера». Я возвел очи горе — иного, мол, и ждать было нельзя. Она пожала плечами — такие, мол, дела. Мы разошлись. Она обернулась и сказала, что в воскресенье утром, к половине двенадцатого, у них собираются гости на рюмку хересу. И она, и Лесли будут очень рады меня видеть. Лесли даже, оказывается, знавал одного Янгера. Я сказал, что с удовольствием приду, и решил выкинуть это из головы. Однако ночью я припомнил Лесли Лонгфилда. Ну как же! Тот молодой скульптор! Да, мы были хорошо знакомы. Я о нем писал. С чего это я взял, что он священник?
То было в пятницу. А поутру в воскресенье меня взбудоражили машины, которые подъезжали и разворачивались возле их дома номер 18 и моего номер 17. Выдалось хмурое июньское утро. Воскресные газеты истощились. У меня не было ни единого друга на свете. И я отправился в гости к соседям — хотя бы затем, чтобы повидать Лонгфилда.
Часть первая
АНА 1965–1970
Я не преминул заметить на обочине несколько шикарных машин, в том числе палевый «ягуар», два «мерседеса» и сногсшибательный «иенсен» — видно, отец-гинеколог приехал. В комнатах было людно, общество более или менее соответствовало моим ожиданиям: предупредительно-приветливые жены, дельцы, вкушающие дружеский досуг, два врача, один общительный (еще не на высоте карьеры), другой степенный (должно быть, мистер Реджинальд ффренч), бельгийский дипломат, второй секретарь британского посольства, два юриста в подбор к двум врачам — один явился в одиннадцать, другой — ровно в полдень; но ни пастора, ни патера — знамение времени? Послышалось слово «проценты». Импровизированный клуб. Все как везде в Европе, только чуть непринужденнее, меньше снобизма, больше фамильярности, суматохи, приятельства, безалаберщины — уместных скорее на сборище политиканов, чем в доме скульптора и художницы.
Новооткрытая возможность общения с людьми сперва меня обрадовала. Потом я стал подмечать за собой, что пытаюсь как-то оправдывать свое присутствие, — и заключил, что я на этом празднестве пожалуй что и лишний, хотя что это за празднество, мне было неясно, пока Донна Яна, которую впредь я буду называть просто Анадиона, не подвела ко мне пожилого сухощавого человека с седоватой рыжей бородкой и фигурой некогда статной, но складной и теперь, — фигурой боксера-легковеса, этакого Джимми Кэгни. С полминуты понадобилось, чтобы я узнал в нем Леса Лонгфилда, когда-то не только знакомого, а почти друга или, уж побережем святое слово, товарища военного времени, двадцатитрех-, что ли, летней давности. Тут-то я все и понял. Ему было, я это знал, и знал заведомо, не больше пятидесяти пяти и не меньше пятидесяти трех, потому что я познакомился с ним перед самой войной: он, еще желторотенький, вероятно студент, был в экипаже чьей-то яхты. И помнилось мне подсознательно, что скульптор он не бог весть какой. Он без умолку восторгался нашей встречей, очень оживился и развеселился, и я чуть было не счел его добродушнейшим малым, но тут Анадиона оповестила меня, что на неделе у него будет в Дублине выставка последних работ. Вот, значит, что это было за празднество. Рекламный утренник. Я бывал на сотнях таких мероприятий. «А это мой муж, сын, брат, кузен, близкий друг — знаменитый скульптор, у него как раз…»
— Господи боже ты мой! — говорил он, пылко пожимая мне руку. — Так вы и правда наш сосед! Когда Анадиона мне сказала, что рядом с нами живет Джеймс Джозеф Янгер, я сказал — да ну, а вот я знавал такого Бобби Янгера, он всегда меня хвалил у себя в газете. Дружки были — водой не разольешь. А после войны потеряли друг друга из виду. Но только он был Боб Янгер, не иначе! И здрасте пожалуйста, — он радушно хлопал меня по плечу, — вы вдруг объявляетесь в соседнем доме, и вы-то и есть Боб Янгер! Вы теперь в какой газете? — Ответа он дожидаться не стал. Ну, ты ловок на подхвате, подумал я. — Дайте-ка я вам покажу одну-другую отличную вещичку из моей коллекции. — Он обвел меня вокруг комнаты и повел в парадную гостиную. — Смотрите, какова? Эту скульптурочку я ухватил в Париже, я там занимался перед войной. Джакометти. Теперь уймищу денег стоит! По правде-то сказать, я предпочитаю его рисунки. Вот у меня их три, глядите! Нынче прямо целое состояние! Но кто мой любимец — так это Модильяни. Тот ваял не хуже, чем рисовал. Смотрите! А! А эта — какая прелесть! Или вот еще — восковые фигурки Дега…
Я был в замешательстве. Модильяни умер — в каком бишь? — в 1918-м, уж во всяком случае, до конца первой мировой войны. И задолго до второй он был знаменит и ценился дорого. Должно быть, Лес Лонгфилд — малый с деньгами и с головой.
8
Доктор медицины. — Здесь и далее примечания переводчиков.