Еще на причале стоял высокий прямой старик в форменном флотском кителе и чунях на босу ногу. Задубелое, будто выструганное из смолевой плахи лицо его было неподвижно и задумчиво. Казалось, только его одного не радовал этот погожий денек, такой же редкий здесь, как завозное пиво, не интересовали ни ларьки, ни кафе и вообще все остальное, чему были рады пришедшие на причал люди. Положив большие жилистые руки на перила дебаркадера, он неотрывно смотрел на белый ликующий теплоход, теперь медленно разворачивающийся на внешнем рейде.
А там все еще играла музыка, развевались флаги, и крикуньи-чайки уже качались на узких крыльях за пенной кормой, провожая судно в обратный путь.
Конопатая девчушка, оказавшаяся рядом, вдруг ойкнула, быстро-быстро заперебирала руками, выбирая из воды узловатую леску. На крючке упруго сопротивлялась какая-то проворная рыбина.
— Катька, табань на перегон! На мель табань! — азартно заорал стриженный наголо мальчуган, до глаз измазанный рыбьей слизью. Не выпуская свою леску, намотанную на палец, он юркнул под боковую распорку перил помочь Катьке, но она оттолкнула его:
— Брысь отсюдова!
А рыбина никак не хотела сдаваться, ходила кругами, сверкающим самородком с брызгами выбрасывалась из воды, шумно падала, и Катька, выпучив глаза, широко расставив ноги, «водила» ее, ждала, пока не утихомирится, не обмякнет, не станет послушной.
Азарт передался и мне:
— Давай помогу!
— Да идите вы все! — дерзко огрызнулась девчонка. — Вишь чо крутит!
Минуты три, не меньше, «прогуливала» Катька на крючке строптивую рыбину, потом, что-то почувствовав, уловив нужный момент, напропалую потянула леску. При этом глаза она вытаращила еще пуще, они сделались совсем круглыми, как у возбужденной кошки, и как кошка же ощерилась щербатым ртом — у нее не хватало верхнего переднего зуба. Теперь уже ничего не было видно на воде, только где-то под нами, в сваях, тяжко взбулькивало, и оттуда расходились пузырчатые круги. Стриженый мальчишка не выдержал, подбежал к Катьке, выхватил у нее леску. «Копуша!» — успел обозвать он, и тотчас к нашим ногам плюхнулась длинная серебристая рыбина. Ребята упали на колени, давай ловить ее, невпопад хапали руками то там, то здесь, сшибались лбами, снова ловили, а она, резвая, увертливая, подпрыгивала, кувыркалась и никак не давалась им. Наконец чей-то тяжелый сапог придавил ее к полу…
— Не надо так! — заверещала Катька. — Кто вас просит?
Перед ней столбом стоял небритый худой мужик и глупо ухмылялся.
— Это кто, чебак, что ли, такой большой? — тоже не шибко умно спросил я.
— Еще один нашелся! — показала на меня Катька пальцем. — Во дают дяди! Этот рыбы сроду не видал, тот ее ногами…
Но быстро сменила гнев на милость, принялась объяснять:
— Щокур это. Видите, нос у него остренький, карандашиком? А у муксуна — у того тупой, как обрубленный. Вот такой! — и она изобразила, какой у муксуна нос, смешливо приплюснув пальцем свой, веснушчатый и грязный, а заодно и показала небритому мужику язык. — Щокур, говорю. Третий сегодня…
Я помаленьку начал заводиться. Нет, не то чтобы я был уж очень заядлым рыбаком, просто дома у меня имелось немало всяких рыбацких снастей, и я изредка — бывало, летом, бывало, зимой — выезжал с приятелями на пригородные водоемы. Случалось, и ловил — когда окунишек на ушку, когда пару щучек, ну, а если уж здорово повезет, вытаскивал и подлещиков. Но при всех самых оптимальных вариантах улов редко превышал вместимости рыбацкого котелка или полиэтиленового мешочка…
«Уж не съездить ли в «Спорттовары», не купить ли удочку? Ведь у меня еще несколько вечеров впереди».
И только я так подумал, Катька предложила:
— Берите, дядя, если охота, вон ту удочку, а то мне все равно некогда к ней бегать. С одной замаялась. А червяки в банке. — И Катька показала на привязанную к перилам еще одну леску, толстенную, всю в петлях и узлах.
Не успел я приняться за дело, как почувствовал на плече чью-то руку.
— Брось, земеля, разве это рыба? Хочешь, я тебя с головой завалю не такой?
Сзади стоял тот самый небритый мужик с изжеванной папиросой в зубах.
— Давай познакомимся, вижу, что приезжий, а я здешний, из местных, в общем. — Он протянул сухую, но крепкую руку: — Гоша. Из Пензы.
— Так местный или из Пензы? — не понял я.
— Ну, в некотором роде местный, третий год здесь, а сам из Пензы, — туманно объяснил Гоша и повертел растопыренной пятерней перед своим лицом, дескать, тут все не просто, долго рассказывать.
— В некотором роде местный, — повторил он. — А в сущности, какая разница — откуда я? Если даже скажу — из Москвы, мало из этого интересу. Я тебя спрашиваю: рыбы надо?
Быстро, воровато метнул взглядом вокруг, зачастил:
— Сырок, муксун, щокур. Можно и нельмушки…
У Гоши было бурое, прокуренное лицо, запущенная борода, а точнее, щетина росла клочьями, где пусто, где густо, и там, где густилась, меркло взблескивала сивой проседью. С проседью были и длинные, слегка вьющиеся волосы, сейчас растрепанные ветром и тусклые от грязи. Он выглядел еще не старым, если вообще не сказать молодым, но жизнь, видать, не шибко-то фартила ему, весь он был какой-то мятый, подержанный, с тревожной усталостью в глазах. Эти не старые его глаза, голубые и когда-то открытые людям, сейчас с опаской и надеждой смотрели на меня.
— Не надо мне рыбы, — сказал я, — куда мне ее девать? Я ведь здесь действительно приезжий.
— Ну, дело хозяйское, не надо — значит, не надо. Потом попросишь, да не будет, клепать-колотить!
В голосе Гоши прозвучала вроде бы обида, вроде бы недовольство какое, а еще послышалась недосказанность, что-то ему мешало договорить. И он бы, наверно, договорил, не терпелось ему что-то сказать, раз опять закрутил рукой у лица, но Катька тут вытащила большущего ерша, он сорвался с крючка, пружинно запрыгал по настилу, и ребятня с криком и визгом кинулась его ловить.
Я забыл о Гоше.
Я вообще забыл обо всем на свете, потому что сам настроился на рыбалку, да так настроился, что не видел и не слышал вокруг себя никого. Каждую минуту палец мой, обмотанный концом лески, начинало мелко подергивать, словно по нему пропускали ток, я резко подсекал — и на настил вылетал очередной «ершисто» растопорщенный ерш. Катька едва успевала снимать их с крючка и насаживать на кукан. Делала она это добровольно. И все учила, учила меня немудреной своей забаве.
«Ну последний, ну хватит!» — пытался сдерживать я себя, а сам все закидывал удочку, закидывал и опомнился лишь тогда, когда на большом сухогрузе на рейде радиомаяк пропиликал двенадцать часов ночи.
А солнышко все так же висело в погожем небе, лишь ниже склонилось к горизонту и сделалось большим и красным, с шафрановым диском вокруг. Теперь не только неоглядная ширь Оби, но и далекие отроги Полярного Урала с шапками нестаивающего снега на заоблачных вершинах искристо мерцали и лунно светились в его полуночном сиянии.
Тихо стало на причале. Люди незаметно разошлись, ларьки закрыли, перестал наконец надрываться в кафе магнитофон. Лишь натруженно гудели снующие по реке моторки да гугукали, перекликаясь, трудяги буксиры. Но эти звуки не мешали слуху.
Чаек тоже стало поменьше, теперь они летали высоко, не кричали так заполошно, как днем, и долгие минуты, чутко колебля крыльями, спали в парении.
Уже давненько ушел с причала высокий старик, запропастился куда-то Гоша. Да и ребятни заметно поубавилось, остались самые заядлые.
— Катя, не пора ли домой? — сказал я, видя, что девчонка совсем умоталась с этими ершами, невпопад хватает чужие удочки, сонно натыкается на ребят. — Потеряют тебя дома.
— Не-е, мама же видит меня, мы вон там живем, — и она кивнула на окна самого близкого к причалу дома.
Дом этот будто вылезал из крутого берегового откоса, весь опутанный черной прочной изолентой, той самой, которой обматывают магистральные газопроводы в тундре. Не очень красиво выглядел, но до красоты ли, если в здешних краях с сентября по май дуют штормовые ветры. А бывают и летом…