И ещё – mama и papa в последние дни получали какие-то таинственные письма от некоего друга, офицера, обещавшего свободу. Это было так здорово – надежда. Mama проверила на дочерях вшитые плотными рядами в лифы бриллианты – это всё им непременно понадобится, когда они окажутся далеко отсюда. О, этот доблестный русский офицер! Они знали, что Бог их не покинет, ведь и Старец Григорий обещал им долгую жизнь. Вот и появился в эту последнюю минуту этот офицер со своими письмами, написанными по-французски.
С mama они почти всегда говорили по-немецки, это не давало им окунуться с головой в окружающую русскую реальность. С papa они, дети, старались говорить по-английски. Между собой – по-французски. Только за дверью, за стенами да за окнами постоянно слышалась грубая русская речь, щедро намешанная на брани и усыпанная матом со смыслом непонятным, но омерзительным. Они, русские княжны, стали сначала бояться русской речи, а потом и избегать её.
А в тот день… вернее, в ту ночь… это была середина июля… в ту ночь русская речь стала окончательно ассоциироваться у них с Ужасом, нагло прорвавшимся в их чистый, маленький и оказавшийся таким хрупким и беззащитным бело-голубой мир.
– Подъём!!! На сборы – полчаса! Быстро, быстро! Машины уже на подходе! Эвакуация!!!
Великие княжны в растерянности. Солдаты, ввалившиеся посреди ночи в их спальню, не собираются выходить, чтобы дать им хотя бы переодеться. Надменный взгляд Ольги, вставшей и посмотревшей сквозь них, как через пустое место, заставил-таки их ретироваться. Смущенно опустив глаза, солдаты попятились к двери и вышли. Даже дверь плотно прикрыли. Четыре девушки споро и бесшумно оделись, проверили на себе наличие бриллиантов, застегнув друг на друге плотные утяжелённые корсеты, накинули поверх платьев лёгкие дорожные манто. Взяли в руки саквояжики с самым необходимым на первое время. Мария подхватила свою любимицу – маленькую сонную собачку, подумала-подумала и затолкала её в широкий рукав манто.
– Это – не брать! Потом, потом, вместе с остальными вещами. – Указал один из солдат пальцем с обгрызенным ногтем на саквояжики, когда сёстры столпились у двери при выходе из спальни.
Что ж, вышли с пустыми руками – за год они отвыкли иметь свою волю. Только вот спящая собачонка так и осталась в рукаве Марии, молча, безропотно разделив потом участь своей хозяйки. Участь, о которой пока не знали только они, члены венценосной Семьи, но уже знали солдаты, ведущие их на расстрел.
В коридоре встретились с остальными заключёнными Ипатьевского дома. Mama, никогда в присутствии солдат не позволяющая себе показаться сломленной, молча осмотрела дочерей, обменявшись многозначительным взглядом со старшей, затем повернулась к сыну, закусившему от боли и слабости губу, но стоящему самостоятельно около отца.
– Надо пройти через двор, – прокашлялся и сказал будничным голосом комендант. – Наверху сейчас опасно. Ну? Проходите, пожалуйста.
В этой всё ещё пока серой июльской ночи все вереницей пошли за комендантом. Алёшу пришлось нести на руках, остальные спокойно следовали за тем, кто не так давно ещё был императором, а теперь шагал за невзрачного вида большевиком, который тоже не так-то уж и давно покинул растревоженное еврейское местечко по зову загоревшегося революцией сердца.
Небольшая полуподвальная комната с тусклой лампочкой. Что тут можно делать посреди ночи? Два стула для mama и Алексея. Остальных зачем-то расставили в два ряда. Что за странные приготовления? Их что, собираются фотографировать или…
Монотонный, торопящийся и спотыкающийся почти на каждом слове голос – зачитывают какую-то бумагу. Что за спектакль? Слова – пугающие тем, что вроде бы русские, но со смыслом не в ладу. Революция… Приговариваются к расстрелу…
– Что-что? – Это papa, окинув сначала взглядом дочерей и жену, повернулся к зачитывающему бумагу человеку в дверях комнаты.
И всё. Дальше – уже не жизнь. Дальше – Ужас. Тот самый чёрный-пречёрный и страшный-престрашный. Тот самый – в чёрной-чёрной комнате, которая в чёрном-чёрном доме, который в чёрном-чёрном городе, который в чёрной-чёрной-чёрной…
– А-а-а!!!
– Милочка, милочка, что это с Вами?
– А-а-а-а!!!
– Вот… водички… да что же это такое… Кто-нибудь, скорее!
– А-а-а-а-а!!!
– Что это с ней? Опять? Я… я не знаю… Лекарства давали? Так ведь отказывается. Надо было… Но ведь она спала!
– А-а-а-а-а!!!
– Держите руки, голову… Нет, ничего не получится… Чёрт, да найдите вы, наконец, эту немку! Где она? Завтра вернётся? Сейчас, сейчас… вон ту ампулу подайте… ага… вот…
– А!!!
– О-о-ох… Всё. Замерла. Так, значит, Марта завтра вернётся? Ну и хорошо.
11
Бумаги, собранные в доме Альберта, представляли собой неприглядное зрелище. Саша вытряхнул их из-за пазухи сначала на свою кровать, потряс ещё уже расстёгнутой курткой – несколько разнокалиберных листков разлетелись по комнате.
«Будто с помойки подобрал», – подумал Саша. Вздохнул и стал складывать их стопками.
Это были и листы из блокнотов, и вырванные листы из ученических тетрадей – в клетку, в линейку, двойные и одиночные. Тот, кто писал эти бумаги, видимо, писал их в разное время и на том, на чём придётся. И чернила были разные – синие, фиолетовые, какие-то серые, почти водянистые и невидимые, что, возможно, объяснялось временем. Ведь именно от времени любые чернила имеют свойство выцветать, а бумага – становиться сухой и ломкой.
Были листы, исписанные шариковой ручкой. Вероятно, это были одни из последних листов, написанных старухой, потому что даже бумага их выглядела свежее и белее. Правда, цвет пасты сохранился куда хуже, чем цвет обыкновенных, хоть и более старых, чернил. Но тут своё преимущество имело то, что шариковая ручка оставляет заметные углубления в структуре бумаги, что и помогает читать даже то, что почти полностью лишено цвета.
Читать то, что раздобыл из разбитого старухиного сундука, Саша пока не стал. Ночь, болезненное состояние, волнение за здоровье и дальнейшую судьбу Толяна, Сан-Платоныча, усталость. Да и сами бумаги, раздобытые в общем-то неправедным путём, диктовали: надо соблюдать осторожность. В доме находятся посторонние, которым не надо знать, что он, Сашка, лазал в дом соседа после повторного бандитского погрома.
«Успею. Никуда теперь от меня это не денется…»
Однако, проспав всего пару часов, Саша вскочил: приснились ему бумаги старухи или нет? Он прислушался к похрапыванию Сан-Платоныча за стеной, к изредка доносящимся всхлипам спящего Тольки Парамонова, прикрыл плотнее дверь своей спальни и включил свет.
Вот оно – то, к чему хочется поскорее прикоснуться, во что хочется вникнуть. И одновременно то, к чему прикасаться страшно. Не оттого, что это может укусить или ужалить – нет, ведь это обыкновенные бумажки. А оттого, что информация, таинственным образом запечатлённая корявыми и полувыцветшими закорючками, может задеть куда глубже, чем простое, пусть даже и болезненное, прикосновение к твоей коже. Это может так задеть твою душу, так перевернуть что-то в твоём сознании, что ты даже почувствуешь себя другим человеком. Тем, кто вкладывал свою душу в послание. Или даже самим собою, но другим, изменившимся, – а это ещё страшнее.
А ещё и ещё страшнее – это если твои ожидания и надежды вообще не оправдаются, рухнут все вместе, когда ты поймёшь никчемность, пустоту, бессмысленность текста, по недоразумению хранившемуся в старом сундуке. А что если это просто упражнения в переводах скучных текстов на разные языки? Саша обратил внимание, что в бумагах встречаются целые блоки, исписанные по-английски, по-немецки, кажется, по-французски. Или это окажутся конспекты так называемых классиков марксизма-ленинизма, конспектировать работы которых, говорят, заставляли раньше студентов в неимоверных количествах?
Множество мыслей, чувств, ощущений возникали, пропадали и вновь возникали то одновременно, то по очереди в голове Александра. Он не фиксировал их, просто позволял возникать и тревожить своё возбуждённое состояние. А его дрожащие руки уже скинули с вороха бумаг, уложенных на столе стопками, полотенце. Его громко бьющееся сердце отстукивало ритм, успокаивая мечущиеся мысли и направляя их осмысленными потоками.