Ну а что дальше? Ничего, об этом — что дальше — он просто старался не думать. «Не только о будущем — о завтрашнем дне не думаю. Если это старость, то привет ей!»

Нечто подобное он предвидел еще пять лет назад, когда писал стихотворение в прозе «Старик»: «...уйди в себя, в свои воспоминанья, — и там, глубоко-глубоко, на самом дне сосредоточенной души, твоя прежняя, тебе одному доступная жизнь блеснет перед тобою своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской и силой весны». И тут же строгое предупреждение: «Но будь осторожен... не гляди вперед, бедный старик!»

Он и не глядит. Не глядит не только вперед, но и по сторонам, ибо кого, исключая слуг, увидишь рядом с собою? Хоть бы одно родное лицо... Дочь далеко, и у нее, 40-летней, свои проблемы — и со здоровьем, и в личной жизни, и денежные (последние он старается по мере сил облегчить). Полина Виардо, из-за которой он, собственно, и оказался запертым здесь (о возвращении в Россию и думать теперь нечего), занята своей музыкой и учениками. Время от времени она, впрочем, заглядывает к нему. Именно ей, настанет час, он продиктует за две недели до смерти свой последний рассказ... Егце изредка навещают друзья. Приехал как-то Альфонс Доде — то была его последняя встреча с русским писателем.

«Дом был по-прежнему полон цветов, звонкие голоса по-прежнему звучали в нижнем этаже, мой друг по-прежнему лежал у себя на диване, но как он ослабел, как он изменился!» — вспоминал уже после смерти Тургенева Доде. Как и больной, он считал, что все дело в грудной жабе: «Грудная жаба не давала ему покоя, а кроме того, он страдал от страшной раны, оставшейся после операции...»

Тургенев ни на что не жаловался — ни на физические страдания, ни на страдания нравственные, которые ему, человеку невероятно общительному, приносило одиночество.

Ему ли одному! О том же писал ему Салтыков-Щедрин, который был восемью годами младше автора «Записок охотника» и которого Тургенев утешал как мог: «Что же касается до одиночества, до уединения — то кто же — после пятидесяти лет — в сущности не одинок, не «обломок» старого поколения? Тут ничего не поделаешь; это смерть нас понемножку подготовляет, чтобы не так было жалко расставаться с жизнью».

Стало быть, жалко? А как же признание, некогда сделанное Одинцовой Базарову: «Я не скрываюсь: я люблю то, что вы называете комфортом, и в то же время я мало желаю жить»? Что это? Своего рода кокетство богатой и капризной женщины? Подлинное ощущение, знакомое и Тургеневу? Но как же тогда его поведение на охваченном пламенем пароходе? Или слабое, ослабленное желание жить и страх смерти — вещи очень даже совместимые?

Базаров — пусть не прямо, пусть косвенно — отвечает Одинцовой, уже лежа на смертном одре. «Старая штука смерть, а каждому внове. До сих пор не трушу, — констатирует он, пристально всматриваясь в себя, — а там придет беспамятство».

В беспамятство старался спрятаться и Тургенев — не от страха смерти, а от физических страданий, которые были куда сильнее, нежели при операции без наркоза, на живом теле.

«Плохо было, очень плохо, милый Павел Васильевич, — писал он Анненкову из весеннего Парижа. — Мое оранье слышалось, кажись, на всю улицу». И маленькая приписочка: «Бедная Александра Тютчева отстрадала».

Александра Тютчева — жена управляющего имением Спасское, в котором его хозяину уже никогда не побывать... А еще в приписочке слышится нотка зависти: и к тому, что «отстрадала», и к тому, что произошло это не где-то на чужбине, а дома, среди своих.

Забытая ныне писательница Лидия Нелидова, более чем на полвека пережившая Тургенева, рассказывает в своих воспоминаниях, как однажды оказалась случайной свидетельницей встречи Ивана Сергеевича с поэтом Яковом Полонским. У Якова Петровича болели зубы, и потому щека была завязана голубой шелковой косынкой с длинной бахромой. Это выглядело довольно смешно, но Тургенев, пишет мемуаристка, не улыбался, смотрел с серьезным и грустным видом. А потом сказал: «Вы смеетесь, а знаете, что я думаю? Я думаю, что вот эта косынка — женская косынка... И она дана и завязана была любящей рукой. Счастлив тот, подле кого есть такая рука. Не всякому отпущено это счастье судьбой».

Может быть, Иван Сергеевич выразился не совсем так, но вот подлинные его слова — из письма опять-таки Салтыкову-Щедрину, посланному менее чем за год до кончины: «Я теперь совершенно одинок». И добавление: «Аки перст».

А что же семейство Виардо? Не Полина Виардо, а именно семейство — Полина (она, конечно, в первую очередь), муж ее Луи, дети? Сколько пылких писем написал он за без малого сорок лет им обоим, и сколько писем написали они ему — в четыре руки!

«Не проходит ночи, чтобы вы мне не приснились — вы или кто-нибудь из ваших...»

«Обнимаю вас всех, вас, Виардо, — будьте благословенны — мои дорогие и добрые друзья, моя единственная семья, вы, кого я люблю больше всех на свете».

Письмо длинное, писалось в два присеста, а ответ, который еще длиннее, — в три.

«Ваше присутствие в наших сердцах не только не уменьшилось по сравнению с тем, когда вы были рядом, напротив, память непрестанно возвращает вас сюда с такой степенью достоверности, что это становится почти что второй, очень дорогой реальностью».

«Пусть память и привязанность ваших друзей сопровождают вас повсюду, вместе с благословениями, о которых они молят Бога за вас».

И все-таки — «Аки перст»...

Оба они — и законный муж, и друг семьи — преклонялись перед этой женщиной; впрочем, не только они — весь музыкальный мир, вся художественная Европа. Но и друг к другу они относились с должным уважением. С профессиональным уважением, лучше, наверное, так сказать... Оба превосходно разбирались в живописи и музыке (собственно, это Луи сделал из испанской цыганки Полины звезду первой величины). Для обоих кумиром был Сервантес. Вот разве что Тургенев всю жизнь мечтал перевести «Дон Кихота», а Луи Виардо сделал это — его перевод, считающийся эталонным, до сих пор издается во Франции. У него вообще все получалось.

«Он родился здоровым; родился богатым — в теченье всей своей долгой жизни, оставаясь богатым и здоровым, не совершил ни одного поступка, не впал ни в одну ошибку, не обмолвился и не промахнулся ни разу». Кому принадлежит эта характеристика? Ивану Тургеневу. Она взята из стихотворения в прозе с красноречивым названием «Эгоист». «Он был безукоризненно честен!.. И, гордый сознанием своей честности, давил ею всех: родных, друзей, знакомых... Не ведая за собой ни малейшей слабости, он не понимал, не допускал ничьей слабости. Он вообще никого и ничего не понимал, ибо был весь, со всех сторон, снизу и сверху, сзади и спереди окружен самим собою».

Не понимал Луи и отношений своей жены с Тургеневым. Не понимал настолько, что даже до ревности не снисходил. Иногда, правда, удивлялся, почему этот русский богатырь с тонким голосом (у Тургенева был поразительно тонкий для его телосложения голос) чаще пишет его супруге, нежели ему.

Тургенев упрек отклонил: «Я никогда не писал вашей жене, одновременно не передавая вам тысячу добрых пожеланий». Ну, положим, не совсем так, однако Луи не стал вникать в детали. Зачем?

«Он даже не понимал: что значит прощать? Самому себе прощать ему не приходилось... С какой стати стал бы он прощать другим?» Это опять стихотворение «Эгоист», которое в первоначальной редакции носило название «Эгоизм и добродетель». А рядом помета в скобках: «Виардо»... Еще в черновой редакции были слова, которые впоследствии Тургенев вычеркнул: «Его холодная кровь ни разу не согрелась и не взыграла... Он ничего не любил — зачем же ему было увлекаться! Считая себя великим философом, он боялся смерти...»

Смерть настигла Луи в один год с его ни на что не притязающим, тихонько живущим рядом соперником, который был на 18 лет моложе и которого он, разумеется, и за соперника-то не почитал. Ненадолго опередив Тургенева, он умер быстро и легко. «Сумел улизнуть при первом же приступе неизлечимой болезни», что «лишний раз показывает, как ему всегда везло». Тургенев сказал это о Вагнере, скончавшемся в феврале того же года среди венецианской роскоши, но в полной мере он мог бы слова эти отнести и к Луи Виардо. Не выпало на долю того предсмертных страданий (а ведь страдание, писал 30-летний Тургенев Полине Виардо, — «это счастье, которое, например, эгоисту или человеку низкому неведомо») — ни физических страданий, ни нравственных. А коль скоро он никогда ни за что не корил себя, то вряд ли ему пришло б в голову задаваться вопросом, о чем, положим, стал бы он думать, умирая.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: