Я защищался слезами — не помогало. Спрятался под кроватью, но дед вытащил меня на свет, распекал:
— Почему терпишь такое? Бунтуй! Скажи батькови, шо ты не хочешь быть ни чугунщиком, ни шахтером. А Ванятку с Раковки помнишь?...
Отец, только что пришедший с работы, бросил мыться. Обнаженный до пояса, намыленный, словно в снегу, подскочил к деду, злобно закричал:
— Не троньте, папаша! Замучили хлопчика. Хуже зверя вы.
Никогда он еще так прямо, бесстрашно не разговаривал с ним. Долго терпел, долго уважал и его старость, и болезнь, и несчастья, но, видно, лопнуло терпение.
Дед не испугался угроз, только усмехнулся и опять схватил меня за ухо, щипал, приговаривая:
— Забыл ты Ванечку, забыл. И от дедушки, щеня поганое, зря бежишь. Не бегай, не бегай!..
Отец схватил его за плечи, метнул в сторону, поднял меня и стал гладить по голове.
Дед молча, сжимая волосатые кулаки, пошел на обидчика...
И никогда больше не встречались мирно отец с сыном.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Как-то раз вечером у землянки меня подкараулил дед. Схватил за руку, зашептал сиплым голосом:
— Это я, Сань, не пугайся! Гостинец вот... на, держи! — И торопливо сунул мне за пазуху три больших липучих пряника. Они такие медвяно-пахучие, что у меня кружится голова и текут слюнки.
— Ешь, Саня, ешь! — ласково настаивает дед и гладит меня по голове своей твердой, в заскорузлых мозолях ладонью. Ешь, шахтарик. На здоровье!
Жую пряник и настороженно молчу. Перемена дедушки меня пугает. Почему он больше не мучает меня? Почему стал таким добрым? А дедушка все утюжит мои волосы.
— Сань, ты обижаешься на своего деда, а?
Молчу, торопливо доедаю пряник и украдкой поглядываю на дверь землянки, думаю, как бы удрать. И когда я готов уже рвануться из рук деда, слышу неожиданные слова.
— Обижайся, Санька, обижайся! Даже отцу родному, родному деду, а хозяину и подавно, не прощай обиды и издевки.
Прикованно стою на месте и, забыв о прянике, слушаю.
— За обиду расплачивайся той же обидой. Кровь за кровь! Дед прижимает меня к себе, сильными руками мнет мои ребра, тяжело вздыхает.— Эх, Саня, в разбойники бы нам с тобою податься!..
И смеется, щекочет мое лицо своей прокуренной сивой бородой.
Неподалеку, у соседней землянки, брешут собаки. Вверху, на уличной тропке, слышатся старческие, скребущие дорожную пыль шаги. Показывается фигура шахтера с обушком на плече. Она четко отпечатывается на звездном небе — черная-пречерная, тощая-тощая, горбатая, похожая на большой серп. Шахтер медленно, шатаясь, шаркая лаптями, шагает по кромке овражного обрыва, и вслед ему несется беззлобный унылый лай собак.
— Коваль!..— шепчет дедушка.— Из темной ночи вылез и в темну ночь спускается... Вот она, шахтерская арихметика, Сань!.. И ты хочешь так жить, а?
— Не хочу.
— А не хочешь, то давай думать и гадать, як насолить погорше нашему мучителю барину-хозяину. Есть у меня добра думка, Сань... Слухай в оба-два уха!..
— Слушаю, дедушка.
Шуба, що твоя мамка с деревни притащила, дела? Не проели часом?
— Делая. Я сплю на ней.
— Добре!.. Иди в землянку и тихонько тащи ту шубу сюда. Не пропью, не бойся. Верну назад в целости и сохранности. Сделаю доброе дело и верну.
— Какое дело, дедушка ?
— Большое, Сань. Супротив хозяев. На всю шахтерскую донеччину оно прогремит. Помогай, внуче, одному деду не справиться. Тащи овчину, живо!
— Дедушка, а как же мамка и батя?.. Не спят они еще.
— Скоро заснут, не каменные. Як почуешь храп, так и тащи. Иди! Жду.
Тихонько, на цыпочках пробираюсь в землянку. Дверь оставляю приоткрытой. У светлого оконного креста темнеет кровать отца и матери. Оттуда уже доносится ровное сонное дыхание. Беру овчину, еще хранящую тепло моего тела, и выхожу на улицу.
— Молодчина, Сань! — шепчет дед, забирая у меня шубу.— Пошли скорее. До зари треба управиться.
Молча, широко шагая, идем по дну оврага, вдоль черного вонючего ручья. В конце его, почти у самого Батмановского леса, поднимаемся наверх, и дед тащит меня в степь, накрытую непроглядной темнотой. Звезды скрылись. Все небо черное. Колючий, холодный ветер дует нам навстречу, чуть не валит с ног. Останавливаюсь, спрашиваю:
— Дедушка, куда мы идем ?
Он смеется, отвечает:
— К нечистой силе в гости. Она нам горячих пышек с медом наготовила. Идем!
Ноги мои прирастают к земле, сердце колотится о ребра.
— Ладно, ладно, Сань, не дрожи, як тот осенний лист. Порезвился твой дед... В шахту идем.
— В шахту? Какую?
— «Вера, Надежда, Любовь».
— Так она ж не здесь, — я обернулся, махнул рукой в сторону заводского зарева.
— Там парадный вход, ствол, а тут черный — шурф. Идем, Сань, идем!
— Что вы задумали, дедушка?
— Хочу выгнать всех шахтеров на-гора. Всех, до одного. Нехай, дурни, не целуют руки Карлу Хранцевичу.
— А как же вы это сделаете ?
— Продерусь через шурф в шахту, выверну овчину белою шерстью наизнанку — и айда шастать по всем забоям и куткам, пугать людей...
— Шубиным сделаетесь?
— Угу. Против его величества Шубина ни один шахтер не устоит, все разом забастуют... Уразумел теперь, какое мы с тобой доброе дело делаем?
Да, теперь и ветер не кажется злым и темноты не страшно. Бодро, весело шагаю следом за дедом. Чувствую себя большим, сильным. Если б знал Васька Ковалик, в каком великом деле я помогаю дедушке Никанору!.. Смелый, отчаянный Васька, а до такого никогда ему не додуматься.
Вот и шурф — деревянный темный домик в два окна, обнесенный кольями с нетуго натянутой проволокой. Внутри домика грозно гудит вентилятор, нагнетающий свежий воздух в шахту. Невдалеке от шурфа темнеет стог соломы.
Дед идет к колодцу, не таясь, громко разговаривая сторож за шумом вентилятора, если даже не спит, не услышит ни шагов непрошеных ночных гостей, ни их голосов.
— Подожди меня тут, Сань. Не томись, не скучай. Заберись вон в ту прошлогоднюю солому и спи. А я вернусь растолкаю.
— А вы скоро, дедушка?
— До зари работы хватит. Ну, бувай!
Дед надевает шубу шерстью наружу, перелезает через изгородь, нащупывает ногой лестницу, ведущую в глубь шурфа, и пропадает под землей.
Утром, с восходом солнца, над Собачеевкой черной птицей проносится тревожная весть.
— Шубин!.. Шубин!!
Со всех ног мчусь на шахту. Толкаюсь среди шахтеров, прислушиваюсь и еле сдерживаю радость. Удалось наше дело, выгорело!
Шубина видели на горизонте триста двадцать и двести восемьдесят, на втором уклоне и на коренном штреке, в самых людных забоях и в глухих одиночных кутках, на конюшне и на динамитном складе.
— Беда идет!.. Пахнет кровью.
Все шахтеры, все сколько их ни есть в шахте, вся ночная смена — забойщики, крепильщики, коногоны, вагонщики, саночники, уборщики породы, водосливы — устремляются к стволу и, давя друг друга, в кулачном бою берут клеть.
Наверху, на эстакаде, ночная смена встречается с дневной.
— Шубин! Шубин!
Одно это слово приводит в ужас молодых и старых шахтеров. Не к добру шахтерский бог выполз из старых выработок. Потерял терпение. Подает добрый знак шахтерам: берегитесь, ребятки, пожалейте свои жизни, не оставьте детей сиротами!
Штейгер и Карл Францевич бегают по эстакаде, мечутся от одной кучки людей к другой, уговаривают: «Никакого Шубина в шахте нет. И не может быть,— выдумки все это».
Карл Францевич тычет хозяйской, молочно-белой надзоркой в грудь забойщика Коваля, брызгает слюной:
— Фот он, и такие, как он, придумаль Шубин... Белый горяшка, алкоголь... Шубин — это русише варварство, Шерная Африка. Работай, надо работай!.. Я хороший деньги даю: цвай, два гривенника прибавляй одна упряшка. Есть охотник?
Как ни кричит Карл Францевич, сколько ни обещает, все равно нет охотников спускаться в шахту. Из ствола, говорят шахтеры, тянет гремучим газом, а уголь пахнет кровью.