Не беспокойся, Крамаренко, не подведу! Сколько дней я думал, рассчитывал, как буду ставить ковши под огненную струю. Еду знакомой дорогой. Я глазами измеряю расстояние до первого носка желоба, по которому идет чугун. Сюда надо установить ковш. Открываю регулятор крохотными порциями, не бросая тормоза, слежу за безостановочным шагом поезда. Не успел еще составитель дать сигнал остановки, как я закрыл пар, прижал тормоз — и машина стала как вкопанная, отдуваясь паром.
За две минуты расставлены ковши на двести пятьдесят тонн чугуна, раньше тратили на это десять-пятнадцать минут.
Никто не бросил нам даже и скупой похвалы. Но меня не обманешь, я заметил в глазах доменщиков одобрение. И улыбки их такие спокойные и добрые.
Я ждал, что спадет напряжение, утихнет тревога, но она лишь выросла.
Когда прицепили меня к поезду, налитому чугуном, то я уже припас и силу своему паровозу — пар, воду — дыхание и уголь— пищу. Он стоял под ковшами, чуть подрагивая. Он будто переживал мое волнение.
Одновременно с сигналом отправителя я дал свисток, открыл пар и полетел.
Вот и семафор. Пробег занял три минуты. Раньше тратили десять да простаивали иногда полчаса у входа. А вдруг случится это и сейчас? В страхе высматриваю цвет огней. Красный? Ну да, алый, как рана, сигнал остановки! Простой!..
Напрасно через семь минут меня будут ждать десятки рабочих в другом конце завода, чтоб разлить выплавленный тысячью людей чугун. Я привезу ковши остывшими, кран опрокинет чаши над формами бесконечной конвейерной ленты машины, но чугун будет густой и липкий.
Бросаю паровоз на ответственность Борисова, сам бегу к станции.
Резервный составитель, хмельной от безделья, поспорил со стрелочником, что он одним вздохом вытянет всю папиросу и одновременно кашлянет прямой кишкой. Дежурный по станции увлекся зрелищем и забыл о поезде.
Я наскакиваю на дежурного, хочу ударить его по обвисшей губе, но сдерживаюсь. Составлять акт некогда. Беру жезл и мчусь на паровоз.
Через пять минут мы прибыли на разливку. Перегоны заняли всего восемь минут, без вычета трех минут задержки.
Канавщики разливали на ленту еще белый и гибкий чугун и запоминали номер моего паровоза, как будто они о нем не слышали, не читали в газете десятки раз.
...А напряжение все растет и растет. Мой паровоз знают и чернорабочие, и мастера, и инженеры. Со мной здороваются, спрашивают, как дела, начальники смен, инженеры. Я разговариваю с ними, как равный, и не удивляюсь своей дерзости.
Ко мне на паровоз пришла бригада рабочих, разгружающих ковши от шлака — отходов домны, и зовет к себе помочь скорейшей разгрузке, чтобы не стояли домны. Бригада уверена во мне.
Я осторожно подъезжаю к ковшам, соскакиваю, узнаю, какого нагрева шлак, нет ли чугунной примеси, помогаю бригаде делать затравку каната с паровозом.
Все готово. Я не верю ни себе, ни бригаде, проверяю.
— Готово... Кантуй! — кричат шлаковщики.
Я должен сейчас дернуть паровоз назад, опрокинуть ковш.
Открываю регулятор, натягиваю тросы и, боясь расплескать, тонким ручейком сливаю с ковшей шлак. Похожий на кратерную лаву, он падает с грохотом на откос, прикрывая снег сиреневым пеплом, раскрасив ночь розовыми сумерками.
Ковш стоит чистый, облитый сахарным раствором извести, готовый к отправке на домну.
Выполнен последний пункт социалистического договора. Но напряжение не стихает.
Я иду мимо паровоза № 4, вижу чумазых машиниста и помощника. Они чистят машину, стучат ключами, возвращают паровозу молодость.
Иду к ним, помогаю им создать паровоз, похожий на мой.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Черная длинная стрелка часов торопливо бежит к большой и возмутительно четкой цифре двенадцать. Я лихорадочно всматриваюсь в нее. В тот момент, когда узкие жала стрелок накроют одно другое, дежурный инженер домны отдаст приказ выдавать плавку. Но плановой выдачи не будет. Горновой Крамаренко опустит глаза, жесткими пальцами начнет искать что-то на бортах брезентовой куртки и тихо пошевелит губами:
— Чугун давать нельзя... Желоба канавы не готовы.
И тогда инженер потеряет уважение к смене горнового Крамаренко. Утром на доске учета смену посадят на липкую черепаху со змеиными глазками. Выйдет газета и будут упрекать бригаду за отсталость.
Нет, не должно этого случиться. За смену Крамаренко отвечаю и я. Разве мы не заключили договор обоюдной ответственности?
Крамаренко помогал нашей бригаде обновить машину. Сегодня отстает домна, и я, машинист, пришел помогать горновому Крамаренко. Он стоит, опершись плечами о железную колонну, отвернулся от заваленных мусором канав, по которым должен идти чугун. Он прикрыл пушистыми ресницами зрачки, высоко без дрожи поднял тонкие девичьи брови,— думает, делая вид, будто занят склеиванием папиросы.
Час назад Крамаренко принял смену от горнового Бабина. Засорены желоба, канавы — артерии, пульсирующие кровью металла. Расслаблено горно, разрушена летка—горло домны, через которое проходит за одну плавку полтораста тонн чугуна. И если, ничего не исправив, горновой пустит плавку, огненная река хлынет из прорванного горла домны и через разрушенные канавы зальет лавой литейный двор, уничтожит пожаром, скует броней железнодорожные пути и отнимет дыхание у домен.
Тихо станет в цехе. Высокие башни кауперов будут печально рваться в обеззоренное небо и сделаются похожими на надгробные памятники, а горновые будут ходить, словно плакальщики.
Крамаренко поднял ресницы, дрогнул бровями, скомкал, рассеял табак, глубоко посадил голову в войлочную шляпу и почти побежал к горну.
Я догадываюсь, в чем дело. Он хочет под полным давлением готовой плавки восстановить горно домны. Это требует большой воли. Восстанавливать полуразрушенный футляр — значит докапываться чуть ли не до самой чугунной массы. Огонь ежесекундно может сломать тоненькую, как скорлупа, огнеупорную стенку и броситься на людей.
Крамаренко берет два ломика. Один он протягивает мне, другой — подручному Лесняку, ломает спину и целится тяжелым острым лезвием пики в сердце горна. Но не донес удара, душит свою торопливость и, упав на колени, в страхе заглядывает в летку.
А вдруг неудача!.. Он еще не решился. Он снял шляпу и жестким рукавом спецовки отирает мокрый лоб, волосы, внимательно разглядывает чадно дымящуюся обувь.
С Крамаренко мы давно знакомы. Я встречал его на Кубани, Украине и Урале. Звали его Падучим. Приметный он был в блатном мире. Бывало, когда засыплется с чемоданом, то не бежит, как другие, а валится на землю и подбрасывается свежепойманной рыбой. Люди соберутся; сожаления, вздохи. Слабые глаза прикрывают, а поздоровей волокут Леньку в амбулаторию, забыв о чемодане.
В амбулатории Крамаренко отойдет, осмотрится и, поблагодарив врачей, нырнет снова в волны вокзальной жизни.
Завидовали мы его искусству, благодаря которому ни разу он в допре не сидел, пальцы в уголовном розыске не мазал, в исправительный дом дороги не знал.
Пробовали наши ребята научиться. Не вышло: губы не синели, пены не было и стоны жиденькие получались...
На много лет я потерял Леньку, и здесь только встретились. Он воспитывался тоже, как и я, в коммуне беспризорников, но где-то на Урале.
Подхожу к горновому Крамаренко и протягиваю папиросу. Пока он затягивается глубоко и жадно, я не спускаю глаз с его синеющего лица.
Подручный Лесняк стоит растерянно, вытянулся напряженно и непонимающе. Он не привык стоять без дела и сейчас, стесняясь, спросил:
— Крамаренко, что будем делать?
Вспыхнул горновой, потушил огонек папиросы и закричал, чтобы ему давали глину, лопаты и ломы.
— Да скорее, да живее поворачивайтесь!
Он нанес первый удар по футляру и спрятался за железную трубу. Я прятался за его спиной, и лишь подручный Лесняк бесстрашно стоял напротив и широкими взмахами отбрасывал пепельный шлак. По его вискам бежали быстрые ручейки грязного пота. Он не подозревал, какая жаркая и быстрая смерть может выскочить из замусоренного горна, иначе не был бы таким смелым.