Опустилась голова Бориса, обмякли обнаженные мускулы. Ему стало холодно. Задрожал. Глаза отсырели и напухли. Я не мог оставаться дольше наблюдающим. Хотелось зареветь от жгучей боли. Вскочил. Тискал его тощие, по-детски узкие плечи.
— Борька, Борь, сволочь ты, гад принципиальный! Сгоришь в пепел. Лечиться надо в аварийном порядке.
Он чуть выпрямился. Задумчиво посмотрел на меня. В глазах слезы и тоска. Поспешил улыбнуться, успокаивал:
— Чепуха, Сань, чепуха... Таких, как я, чахотка не берет.
На другой день я потребовал, чтобы комсомольский комитет немедленно предоставил отпуск Борису Куделе. Я добился ему путевки на курорт, но он категорически отказался ехать.
Пришел я как-то к нему на паровоз. Была смена машиниста Парамонова, но Борис возился с разобранной пресс-масленкой, промывал ее керосином, выскабливая грязь. Он клал на железо никелированный инструмент, как хрусталь, боялся сделать царапину. Увидя его, подумал:
«Вот горит на паровозе, дрожит за каждую его рану. Бережет ревнивее глаза, а самую усовершенствованную, самую дорогую машину — свое тело — оставляет без внимания. Он, Как вредитель, разрушает его незаменимые части, ведет к гибели. И считает себя совершенно правым. Дурак, дурак».
Разобрала злость. Отшвырнул я инструменты, взял за руку и приказал следовать за мной. Он уперся в двери и в первый раз поднял руку на меня.
Разругались мы. Я обещал над ним показательный суд устроить.
Пришел он домой утром. Всю обиду забыл. Повел меня в контору депо и показал стенгазету, плакаты, доску учета. Везде я увидел, что паровоз Бориса выполнял план перевозок на сто четыре процента. Он вызвал на соревнование пять машин своего участка.
Борис молча начертил на доске схему, в которой концы всех путаных линий сходились к центру, очерченному кружочком. В сердцевине стоял номер паровоза Бориса.
Отошел и ждал, пока я пойму значение линий в центре.
— Да, это так. Нельзя иначе. Сотри кружочек — линии попутаются.
Возвращаясь домой, он горячо убеждал меня:
— Сань, ты пойми, что нас много, каждый день растут все новые и сильные строители, но мы еще бедны. У нас горячее сердце, горячая энергия, а вот машин мало. Мы должны отдавать как можно больше, не жалея себя.
Раздражаюсь, кричу в истерике:
— Слепой ты, безмозглый! Машин мало!.. На Магнитострое машин мало? Да вся царская Россия не видела такого сборища техники.
И опять разругались.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Наступило лето, мое второе магнитогорское лето.
Мой день начинается рано, до восхода солнца.
Маленький будильник поднимает с постели нежным и настойчивым звонком. Еще дрожит опрокинутая металлическая чашечка на часах, а я уже на ногах. Мокрой шваброй натираю пол, в открытое окно стряхиваю постельное белье, заправляю кровать, натягиваю трусы, брызгаюсь в переполненной прохладой и бодростью ванне, обтираюсь и приступаю к гимнастике.
Раскрасив кожу в цвет зари и нагрев ее, как солнце, выпив приготовленный с вечера стакан холодного молока, иду на работу.
Наш город от газа и дыма заводов убежал на несколько километров навстречу свету и горной защите.
Иду на завод пешком. Люблю эти длинные прогулки. Тогда я глотаю ночной настой трав и думаю о Лене, волосы которой пахнут степью, о ее полуоткрытых губах, о горячем теле, которое, кажется, может зажечь ковыль.
Я иду рядом с слесарями, горновыми, токарями и вижу по размаху их ног, посадке головы, что и они мечтают. Может быть, они тоже отказались от автобусов и поезда, чтобы глотать настой душистых трав, думать о любимых.
Вот впереди идет стройная, гибкая девушка в алой, еще не вылинявшей косынке. Белокурые волосы, шея, спина, плечи, икры ног, шаги, скрип туфелек — все, все давно знакомо, все родное. Лена!.. Узнал бы ее среди миллионов девушек.
Догоняю. Иду следом, чуть не наступаю на пятки, улыбаюсь, жду, когда она почувствует меня, обернется.
Лена шагает легко. Прохладное утро, роса блестит на траве, а моей Лене душно. Она срывает платок, хлопает им над головой, встряхивает густыми тяжелыми волосами, как птица крыльями, и оглядывается. Увидев меня, останавливается, смеется.
Ее призывный смех, ее приманчивый взгляд, ее губы, волосы— вся она сливается для меня с росой на траве, с ясным небом, с утренним туманом над озером, с пожаром рождающегося солнца, с Уральским хребтом на горизонте, с заводом...
Как хорошо начинается мой новый день. А сколько их таких впереди!
Лена мечет мне в лицо конец своего платка — он душистый, ласкает мне щеки, лоб.
— Здравствуй, Санечка!
— Здравствуй!..
Все остальное, что хочу ей сказать, не выразишь словами.
Я подхватываю платок, тяну к себе, хочу забрать его весь в свои руки. А Лена не пускает, держит, смеется. Так и стоим посреди рабочей дороги, связанные платком, смехом, молодостью, радостью, любовью.
Потом, опомнившись, увидев, где мы, идем дальше. Плечом к плечу, строгие, с нерастраченной силой.
Мы обгоняем бородатых плотников в пахнущих лесом спецовках, горновых в малиновой пыли, слесарей в черных комбинезонах. Нам уступают дорогу, и я вижу, как шаги бородачей делаются легче и быстрей. Один из них с тихой грустью советует:
— Обними ее, паря.
На пересекающих друг друга тропинках Лена положила руки на грудь мою, нежно пригрела ее ладонями, пошепталась мягкими, чуть прохладными губами с сухостью моих глаз и ушла в доменный цех, разрубая косынкой воздух. А я иду на паровоз возить расплавленный чугун.
Мой помощник Андрюшка Борисов у машины ждет меня. Начинаем принимать смену. Я обстукиваю даже самую маленькую движущуюся деталь, ощупываю каждый механизм, ревниво проверяя его работу.
Пока всходит солнце, мы с Андрюшей успеваем смыть с колес мазут, грязь, скопившуюся за ночь, насухо вытереть белые части, надраить медь, вернуть свежесть зеркальному лаку машины.
И стоит она сейчас в ожидании чугуна, блестящая, будто только что с завода, подтянутая, готовая к прыжку, красивая и гордая, готовая рассекать большие пространства. Солнце бежит по ее частям, рассыпается.
А мы с помощником сидим на кожаных креслицах, немного усталые, и жмурим глаза от блеска и яркости красок.
Всю свою смену я вожу чугун, тысячи пудов, десятки тысяч. Семь часов я держу глаза широко открытыми, напряженными. Я должен неустанно следить за чугунным водопадом, готовый в случае аварии по первой тревожной команде мастера броситься в огненную метель спасать плавку.
Через семь часов мы с Андреем сдаем паровоз другой бригаде и опускаемся, чуть покачиваясь, на землю. Борисов, на ходу прощаясь, бежит на курсы машинистов, а я иду домой.
Голова немного кружится. Хочется тихо опуститься на сухую землю и с закрытыми глазами послушать небо.
Дома, сбросив спецовку, в одних трусах по крутым сопкам спускаюсь к озеру. Искупавшись, прошу Крамаренко немного подвинуться и подставляю тело солнцу.
Чувствую, как тает дымом усталость. Она живет лишь где-то в узлах мускулов.
Ломаюсь гимнастикой, и последние осколки рабочей тяжести падают на землю, растворяются. Я тяну руки к озеру... зову Лену, разговариваю с ней.
Не успевают еще волосы обсохнуть, а я уже иду коридорами института. Вижу Лену Богатыреву, спешащую ко мне навстречу. Она засмотрелась на крупную тяжелую каплю в моих волосах и осторожно протягивает ко мне пальцы, хочет ее поймать. Губы у нее, такие мягкие и добрые, открыты и дразнят молоком зубов, а глаза роняют тихий смех и обманчивую робость.
На лекциях сидим рядом. Я не обижаюсь, что губы Лены теперь стали сухими, скрыли зубы, а глаза отвердели и сделались глубокими и немного чужими.
В перерыве мы всей аудиторией поем у открытых окон института.