Прохладные сумерки несут песню к горам, на озеро, на зарево завода, рудник. Она летит назад, умноженная высокими голосами девушек на вершине сопки, горячими волнами крылатой смелости криков из лодок, байдарок на озере, музыки из молодого парка...
После занятий мы с Леной идем к ней домой.
В открытое окно заглядывает синий и глазастый вечер. Он царапается о стекла мягкими ветвями молодого тополя, моргает звездами.
Лена повернулась спиной к окну, старается ближе придвинуться к белому шару огня и устало трет длинные брови.
Хлопнула книгой, положила тень искристых ресниц на обгоревшие в цвет ореха скулы и робко спросила:
— Может, довольно на сегодня? А?..
Я опустил книгу на колени. Смотрю на Лену, не пряча насмешки. Ведь у нас был договор не соблазняться вечерами. Но она не поднимает ресниц, и я спешу ответить:
— Наверное, довольно, Лена.
Оба смеемся и, обнявшись, проходим мимо Марии Григорьевны. Она провожает нас за дверь. Мы уходим, сжатые в одно тело, к озеру, а она стоит на крыльце, вглядываясь в густоту синевы.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Старенький автобус, битком набитый доменщиками, сталеварами, вальцовщиками, медленно, дымно чадя и грохоча по булыжнику, поднимается в гору, от завода к соцгороду, ко мне домой, к Лене.
У нее сегодня выходной день. До обеда она стирала, гладила, а сейчас, перед вечером, конечно, освободилась от всех домашних дел, пришла в соцгород, села, наверное, на свободную скамейку в скверике, откуда виден подъезд моего дома, и ждет... Ждет меня.
Еще вчера мы условились, что пойдем в кино, на первый сеанс, потом в цирк, а затем, поздно ночью, побродим по Магнитке, так, куда глаза глядят.
А я в это время сижу на крайнем, с продавленными пружинами диванчике, у самого окна и, закрыв глаза, чтоб не видеть, как по-воловьи тупо плетется изношенная машина, внимательно прислушиваюсь к сильному звонкому голосу. Он не умолкает всю дорогу. Как только автобус тронулся, кудрявый парень, сидящий рядом со мной, поднял над головой газету «Магнитогорский рабочий» с огромным портретом Максима Горького на первой полосе — черная широкополая шляпа, моржевые усы, худая жилистая шея, широко открытые глаза, полные умного любопытства.
Кудрявый парень спросил, все или не все читали письмо Алексея Максимовича Горького.
Сразу загудело несколько голосов:
— Не все.
— Прочитай, Яша!
— Тихо, братва!
Парень встал, вышел на середину автобуса. Он так высок, что кудрями своими касается крыши. На верхней губе его едва пробивается юношеский пушок, но зато на скулах крепкий, золотисто-багровый загар, по которому сразу можно узнать сталеплавильщика.
Чистым, звонким голосом Яша начинает читать:
— «Рабочим Магнитостроя и другим... Дорогие товарищи!
Спасибо за приглашение приехать к вам на стройки индустриальных крепостей! Я очень хотел бы посмотреть, как вы создаете гигантские заводы, побеседовать с вами, кое-чему поучиться у вас, но у меня нет времени на поездки, я занят работой, которую со временем вы, надеюсь, оцените как полезную для вас. Вы сами знаете, что каждый человек должен делать свое дело во всю силу своих способностей, со всей энергией, которой он обладает,— лучшие из вас особенно хорошо знают это, и трудовой героизм их служит примером для всего трудового народа Союза Советов, служит примером и для меня. Время для нас дорого, нельзя терять даром ни единой минуты: задачи, которые мы обязаны решить,— огромны; никогда еще, никто, ни один народ в мире не пытался поставить перед собой такие трудные задачи, которые поставил и разрешает рабочий класс Союза Социалистических Советов».
Яша читает долго, а голос его звенит все так же чисто, звонко.
Я дважды, еще на паровозе, успел прочитать письмо Горького. Но, слушая Яшу, заново приобщаюсь к силе горьковского слова.
— «...нужно в кратчайший срок уничтожить всю старину,— крепнет голос Яши,— и создать совершенно новые условия жизни, условия, каких нигде нет...»
Каждое слово жжет мою совесть, освещает сердце, будоражит разум.
— «Мы должны воспитать себя качественно иными: выкорчевать из наших душ всю проклятую «старинку», воспитать в себе больше доверия к всепобеждающей силе разумного труда и техники, должны стать бескорыстными людьми, научиться думать обо всем социалистически...»
Должны!.. Должны!..
Слушаю сталевара и мысленно оглядываюсь на путь, пройденный мною в последние годы, и с радостью вижу, что жил, покорясь всепобеждающей силе разумного труда. Труд, только труд был и будет источником моих радостей, моей силы...
— «Наша сила — несокрушима, и она обеспечивает вам победу над всеми препятствиями. Вы должны все преодолеть и — преодолеете. Крепко жму могучие ваши лапы».
Яша умолкает. Тишина. Я открываю глаза. Первым попадает в поле моего зрения лицо кудрявого сталевара. Оно бледное-бледное. Губы дрожат. Лоб обсыпан тяжелыми каплями. Большие уши красны, как вареные раки. Перестарался, парень!
Понимаю тебя, Яша. И ты воспринял письмо Горького как большое откровение, как личное послание. Сколько нас таких в Магнитке, в стране!..
Я улыбаюсь своим мыслям, отворачиваюсь к окну и вижу... Улыбка замораживается. В одно мгновение забыл о письме, о счастливых своих мыслях, обо всем на свете. Смотрю на обочину дороги и думаю только о том, что вижу.
По сухой тропинке, в тени молодых деревьев, ровесников Магнитки, идет моя Лена. В белых туфельках. В белом, щедро усыпанном большими розами платье. Голова ее гордо, как всегда, вскинута. Светлые волосы перехвачены алой ленточкой. Идет и не смотрит на автобус, в мою сторону. Глаза ее, лицо, вся она обращена к тому, кто идет с ней рядом. А рядом с ней шагает долговязый, длиннолицый, с головой, похожей на дыню, балбес лет двадцати пяти. Я хорошо его знаю. Мишка Лукьянов из прокатного цеха. Я не раз встречался с ним во Дворце спорта, на волейбольной площадке. Он знаменит тем, что умеет прыгать чуть ли не выше себя, здорово мяч гасит. Все. Больше у него нет никаких достоинств. Крикун. Спорщик. Бриться начал лет пять назад. Перестарок. Какое же он имеет право идти рядом с Леной, да еще так близко? Идет и, заглядывая ей в глаза, прохвост, смеется. Разве он может сказать что-нибудь веселое, смешное? А Лене почему-то смешно.
Как она может?.. Такой обман, такое предательство!..
Я зажмурился и застонал от страшной боли, пронзившей глаза, грудь, сердце, все мое существо. Какой я несчастный!
— Что случилось, браток? Если на любимый мозоль наступил, так извиняюсь: на ногах очей нет.
Голос тот же, песенный, читавший письмо, но что он теперь говорит — противно, тошно слушать!..
Вскакиваю. Ожесточенно проталкиваюсь вперед, к выходу. Мне вдогонку летят крепкие словечки. Отмалчиваюсь и лезу напролом. Едва автобус останавливается, соскакиваю на. землю и бегу домой.
Врываюсь в свою комнатушку. К счастью, Борьки нет дома.
Падаю на кровать вниз лицом, кусаю подушку, молочу кулаками железные ребра койки.
Как могла она променять на такого!.. Да будь он и в сто раз лучше меня, все равно, как могла?.. Так поступают только отъявленные предатели.
В коридоре раздаются знакомые шаги. Борька!.. Не успеваю вскочить с кровати, как он входит. Изумлен.
— Смотри, ты дома!.. А там тебя Лена ждет. Вот так кавалер! Иди скорее, иди, не заставляй томиться девушку.
Лежу, жмурюсь. Раздумываю. Ждет?.. Томится?.. Не может быть.
— Да ты слышишь, Санька, что я тебе, обормоту, говорю? Проснись! Лена ждет тебя в круглом скверике. Вставай! Мчись!
Поднимаюсь, одергиваю спецовку, растопыренными пальцами расчесываю волосы и выхожу на улицу.
Да, действительно, Лена сидит там, где мы и условились, на скамейке около фонтанчика. Я не вижу ее лица. Но даже спина ее, сутулая, напряженная, как бы несущая большую тяжесть, говорит мне, что Лена ждет, томится.
Ясно, что ждет, сомнений быть не может. Но зачем ждет? Что ей от меня требуется? Хочет и нашими и вашими вертеть? А может... может, уже жалеет, раскаивается?