Перед тем как он удалился, негритянское высочество с гордостью показало ему в своем доме помещение, служившее кладовой: там хранилось более пятидесяти ломтей черного мяса, подвешенного и засоленного или прокопченного – на любой вкус, а на других крючках висели такие колбасы и окорока, что капитана чуть не вырвало на месте. Тогда негритянский король любезно ему сказал: «Раз мне не удалось ничем угостить тебя вследствие обета, который ты дал своему богу, возьми с собой парочку этих кусков и полакомись у себя на родине; они тебе очень понравятся, ведь они отлично приготовлены. Не бойся, вреда от них тебе не будет». И он ему преподнес их, словно дюжину превосходнейших колбас и окороков, а Перо Каврон сделал вид, что очень признателен; одному богу известно, как он отнес их на корабль; но едва лишь подняли паруса, он приказал насадить эти деликатесы на трезубцы и бросить их в море. Самое удивительное в этом деле то, что негры, которых мы везли с собой для продажи, подняли ужасающий вой, умоляя, чтобы мясо не бросали в море, а дали им съесть. Они привыкли есть это человеческое мясо так, как мы едим говядину, баранину или добрую ветчину.
«Носовые», собравшиеся в кружок, слушали старого моряка, побывавшего в Гвинее, и думали, не доведется ли им столкнуться с подобными же гастрономическими обычаями в тех благодатнейших странах, которые им предстояло открыть.
Некоторые из слушателей, принимавших участие в погрузке, считали, что это вполне возможно, так как они заметили, что кое‑какие запасы, которые вез с собой адмирал, ничем не отличались от тех, которые делались для обменных операций в Гвинее.
Ведь дон Кристобаль побывал там и видел, как португальцы вели торговлю с неграми. Они везли с собой для обмена на местные товары погремушки, красные колпачки, зеркала, ножи, кусочки железа, пестрые бусы. Испанские корсары прибавляли к этому перламутр, найденный на берегах Канарских островов, огромные раковины, которые негритянские воины вешали себе на грудь или на живот. Колон погрузил на свои суда множество таких товаров, рассчитывая использовать их для обмена с жителями ближайших островов Азии, к которым неминуемо причалят его корабли по пути к владениям Великого Хана. Хорошо, если люди, которые там встретятся, не обнаружат пристрастия к той же пище, что и гвинейские негры.
Один юнга, чтобы загладить неприятное впечатление, которое произвел на многих слушателей рассказ о пиршестве у негритянского короля, заговорил об островах Азии и их чудесах. Он кое‑что слыхал о них от одного арабского мудреца, слывшего святым среди мусульман, с которым он познакомился в Сеуте и который дважды совершил паломничество в Мекку и был знаком с описаниями арабского путешественника Эдризи.[79]
По дороге в Азию они могут повстречать такие богатые острова, что даже обезьяны и собаки бегают там в ошейниках из чистого золота. Эдризи называет эти острова Уак‑уак, потому что там растут целые леса таких деревьев, которые кричат или лают «уак‑уак» на каждого, кто впервые ступит на эти берега. На ветвях дерева «уак‑уак» сперва распускаются цветы, а затем, вместо плодов, с них свисают красавицы девушки, девственницы все до единой, отличный, товар, который можно и себе взять и отвезти на продажу в гаремы.
Англичанин и ирландец, сидевшие в этом кружке, слушали, не произнося ни слова. Тальярте де Лахес, англичанин, еле‑еле умел говорить по‑испански и почти ничего не понимал из разговора окружающих; он сидел на досках палубы, вытянув ноги прямо перед собой, выпрямив спину, с важным, неподвижным лицом, и поглядывал уголком глаза то на говорящего, сидевшего справа от него, то на того, кто отвечал, сидя слева, и время от времени кивком головы и глухим ворчаньем выражал свое одобрение, хотя ровно ничего не понимал из всего, что говорилось.
Гильермо Ирес немного лучше владел испанским языком, однако ему нравилось задумчиво хранить молчание, лишь изредка давая понять, как легко он разбирается во всем, что происходит вокруг, и даже догадывается о многом, о чем и не говорят.
С первого же дня плавания ирландца что‑то тревожило и заставляло нередко держаться в стороне от кружка матросов. Двое юнг и один старый моряк захватили с собой гитары, и редко проходило несколько часов без того, чтобы в носовой башне не звучали эти инструменты.
Стоя на корме, прислонясь к борту, дон Кристобаль с удовольствием прислушивался к музыке, напоминавшей ему кордовские улицы и любовные мечтания лучшего, пожалуй, времени его жизни. Юнги с хорошими голосами, закинув голову и напрягая легкие, наполняли морской воздух певучими стонами, трепетными и протяжными мавританскими напевами, которые впитали в себя андалусцы. Ирландец с озабоченным видом бродил вокруг музыкантов, восхищаясь их исполнением, но желая в то же время еще улучшить его своим участием. Он разыскал судового конопатчика и пообещал, что отдаст ему часть денег, полученных им при записи на корабль, если тот сделает ему какой‑то треугольник по его указаниям. Затем он попросил старшего из гитаристов дать ему несколько струн из его запаса. И на четвертый день пути Фернандо уже застал ирландца на верхушке носовой башни, где он, задумчивый и целиком поглощенный своим делом, мастерил арфу под прикрытием свернутых канатов и двух якорей, не обращая внимания на тех, кто подходил и молча следил за его работой.
Юноша, прозванный теперь Андухаром, постоянно искал случая подойти поближе к кормовой башне, постоять там около лесенок, заглянуть внутрь помещений, – все это в надежде увидеть Лусеро.
Однажды вечером после ужина, воспользовавшись темнотой, когда другие корабельные слуги несли вахту у песочных часов, он отправился на поиски мнимого пажа и встретился с ним в помещении, служившем как бы преддверием каюты дона Кристобаля.
Сейчас занавесь, закрывавшая дверь в эту каюту, была Откинута из‑за жары. Корабельный слуга впервые смог во всех подробностях рассмотреть каюту адмирала. Лусеро, которая каждый день убирала и приводила ее в порядок, стала шепотом объяснять своему спутнику, для чего служат те или иные предметы. Над постелью висела разрисованная ткань из тех, которые обычно вешают на стену как ковер или над кроватью как полог. Яркими красками на ней был изображен цветущий весенний сад и среди растений геральдические чудовища. Лусеро обнаружила, что ее хозяин, подобно женщине, питает страсть к роскоши, к дорогим тканям, драгоценностям и духам. На его столе были расставлены разные стеклянные пузырьки, купленные в Севилье или Гранаде у мавританских торговцев духами, бутылочки с крошечным отверстием сбоку для разбрызгивания душистой жидкости, которая пахла апельсином, розой или лилиями. Адмирал пропитал ею свою одежду, книги и даже бумагу, на которой писал.
На том же столе лежала толстая книга в кожаном переплете, в которую он ежедневно вносил свои записи о путешествии. Едва только флотилия миновала отмель Сальтес, Лусеро увидела, как он вошел в каюту, открыл эту книгу, еще совсем чистую, и только что очинённым пером поставил крест наверху первой страницы, а под ним написал: «In nomine domine nostrum Jesu Christi».[80] И в последующие дни он заносил туда все, что происходило на судне и на море.
Фернандо присел на корточки возле двери, заметив, что дон Кристобаль еще не лег и ходит по каюте. Много раз он и его тень мелькали перед дверью и удалялись то в ту, то в другую сторону. Тихое бормотанье сопровождало его шаги.
Девушка еще тише продолжала давать разъяснения своему другу:
– Он молится; у него в руках четки. Каждый вечер он перебирает их, молясь перед сном, а днем читает по молитвеннику, не хуже священника. Иногда мне кажется, что он беседует с распятием, которое висит около его кровати. Должно быть, это и впрямь так, потому что я слышу, как он разговаривает вслух, когда никого нет в комнате.
Колон остановился и опустился наконец в кресло, обитое кожей с золотыми гвоздями, стоявшее возле стола. Его лицо было обращено прямо к Фернандо, который теперь мог из своего темного угла хорошенько разглядеть его. Тройной огонек ночника, который стоял на столе, но не был виден молодому матросу, озарял своим розоватым светом лицо Колона, отчего его естественный румянец ярче, а седые волосы – еще белее.