Потому, едва он запевал, домашние всеми доступными средствами старались песнопение как можно скорее пресечь. Может, отец, прояви он большую настойчивость, освоил бы и еще какие-нибудь вокальные произведения, но, сделавшись техноруком, инструмент навсегда забросил, потому что не пристало руководителю заниматься подобным баловством.
Конечно, Аркашка и Мишка, когда совсем маленькими были, однажды до папиной гармошки добрались и здорово ее потерзали. За что плеткой получили и сразу интерес к музицированию утратили. А тут вдруг Мишка инструмент берет и вполне уверенно исполняет «На сопках Маньчжурии». Конечно, фальшивит немилосердно, однако ни у кого ни малейшего сомнения — да, это именно «На сопках Маньчжурии» и ничто иное.
Машка от нового приступа счастья сразу опять на шею к Мишке бросается, все тоже в восторге, и даже смышленое дите в ладошки радостно бьет и лыбится во всю ширину малозубого рта.
А Мишкин репертуар оказался весьма обширным. Так что в тот вечер из домика Колобовых допоздна неслось дружное многоголосое пение. Пожалуй, только во время Мишкиной да Машкиной свадьбы Колобовы так шумно гуляли. Но, если бы в этот момент еще и Аркашка в доме был, то б — вообще. Ибо Аркашка, как мы помним, хотя сам в армии играть ни на чем не выучился, от Мишки в этом смысле безнадежно отстав, но петь пристрастился громко. Как можно громче. И ничуть — особенно при достаточной выпивке — не смущался слабостью природных своих данных, когда мелодию вытянуть не мог, опускался чуть ли не до шепота, зато когда тональность была оптимальной, базлал, как вошедшая в поговорку ветхозаветная труба.
Зато вернулся Аркашка из братской Венгрии раньше брата. Не благодаря заслугам, конечно, а волею судьбы, проявившейся в том, что Мишка под конец службы, до смерти истосковавшись по дому, по Машке с Танюшкой, стал частенько воинскую дисциплину нарушать. Нет, в самоволки он не бегал, как многие его товарищи, в том числе и женатые, начальникам и командирам не дерзил, боже упаси, салаг не только пальцем ни одного не тронул, но даже совсем наоборот, защищал, насколько позволял ему статус старослужащего. Однако время от времени просил Мишка штатских товарищей по электрохозяйству завода ЖБИ принести ему бутылек-другой портвешку сорта «Агдам». И товарищи, сочувствуя бедному солдатику, приносили. Тем более что солдатик их за это напитком непременно угощал — не пьянствовать же в одиночку. А пьянство — если кто не знает — есть самое тягчайшее нарушение воинской дисциплины. А уж ежели нарушитель работает с электричеством…
Конечно, за такие дела его должны были от любимого им электричества моментально отлучить. Потому что в те времена жизнь солдата срочной службы не только считалась, но и на деле была наивысшей ценностью армии. И если случалось «чэпэ», то такие серьезные погоны слетали с плеч, что не дай вам Бог, как говорится.
И пока Мишку «кичманом» воспитывать пытались, пока лихорадочно искали замену этому специалисту — электрика ведь, взятого с улицы, будь он какого угодно разряда, по строгим электрическим правилам сразу к электричеству подпускать никак не возможно — так успели его возненавидеть все командиры, что, переведя в конце концов какого-то парня с другого объекта, не «обходняк» нашему Михаилу дали, на что он втайне и рассчитывал, а заперли в полку на последние два месяца. Сперва при столовой определили, то есть при некотором все ж таки деле, но через пару недель и от этой работы отставили. И самые последние дней сорок бедный Мишка был, по сути, предоставлен самому себе, своим до предела ожесточившимся томлениям и терзаниям.
Он и в полку продолжал частенько выпивать — кто ж самого последнего дембеля не уважит — но командование этого, несмотря на явные издержки в деле воспитания прочих воинов, демонстративно не замечало, как не замечало и самого разжалованного ефрейтора Колобова, не отвечая даже на его усердные, особенно когда накатит, козыряния.
А вольную Мишке дали ровно 31 декабря. День в день. Чем всех нарушителей воинской дисциплины из года в год запугивали, но только на Мишкином печальном примере воины-строители убедились — нет, это не просто любимая полковым офицерством страшилка, а редкая, но реальная месть самой «паршивой овце».
Зато на дембель полупьяный Мишка вырядился вызывающе — дальше некуда: офицерское «пэша» напялил, хромачи в гармошку, шапку тоже офицерскую, погоны старшего сержанта и всяких нагрудных знаков да значков десятка, пожалуй, полтора. От исконно стройбатовских — «Отличник военного строительства» и «Ударник коммунистического труда» до совсем уж в этой местности экзотических, вроде «Отличник погранвойск» и «Морская гвардия». И ни копейки из выданных ему наличных денег не подарил командиру роты, издавна привыкшему к такого рода подаркам от всех дембелей и не считавшему их чем-то зазорным. Не подарил, потому что обиделся на кэпа больше, чем на кого-либо другого, хотя именно кэп несколько месяцев назад дал Мишке одну из трех рекомендаций в коммунистическую партию.
Правда, он же незадолго до дембеля инициировал исключение Мишкино из кандидатов в партию. Исключить не исключили, но помытарили изрядно, пока наконец строгачом с занесением не ограничились. Так Мишка с этим взысканием и на родину отбыл. И, надо отдать ему должное, на сей раз без помощи Бога благополучно добрался домой.
Забегая вперед, скажем, что все в Мишкиной партийной жизни в конце концов наладилось, хотя в кандидатах он парился не год, как положено по уставу, а целых два, но в члены с правом решающего голоса его все же приняли. И платил он честно членские взносы до скончания самой партии, которая, вообще-то, никакого влияния на его жизнь не оказала. Да и как она могла оказать, если Мишка к каким-либо должностям не только не стремился, но откровенно их все презирал, а что время от времени бригадирствовать заставляли, так бригадирствовать-то можно и без всякого членства.
Однако бесчисленные армейские цацки, которыми совершенно произвольно разукрасил Мишка свой дембельский неуставной мундирчик, ни на кого, кроме брата, впечатления не произвели. Разве что новогодняя елка, еще не выкинутая на улицу, была несколько уязвлена таким конкурентом, но она, естественно, промолчала.
Брат же зубоскалил над Мишкой в частности и стройбатом как таковым вовсю, а в душе люто завидовал. Потому что его род войск был непримирим ко всякого рода вольностям до такой степени, что демобилизованных в запас воинов, уже, в сущности, людей свободных и штатских, за минуту до того, как распахнуть перед ними заветные ворота — символические, а нередко и самые настоящие, железные с огромной жестяной звездой — так скрупулезно досматривали, так оскорбительно шмонали, бесцеремонно устраняя любой намек на несоответствие уставным нормам, что суровые демобилизованные воины натурально плакали. Поскольку бесчисленные часы бесценного личного времени потрачены были на любовное украшательство дембельского наряда, а далеко не лишняя солдатская копеечка пущена на добывание всеми правдами-неправдами вожделенного но, по странному совпадению, исключительно неуставного.
А на вахте салаги из комендатуры, обретя единственную в своем роде возможность всласть поизмываться над престарелыми сослуживцами, азартно и хохоча отдирали от кирзачей повышенные самодельные каблуки, свинчивали значки, не значившиеся в документах, случалось, даже распарывали расширенные за счет вшитых клиньев клеши, тогда на гражданке как раз входившие в моду, что для человека, по сути дела, — настоящая катастрофа.
Что же касается не заработанных кровью, потом и вынужденной подлостью лычек, так ни Аркашка, ни его сослуживцы помыслить даже не могли о столь явной и бесперспективной дерзости.
А в стройбате-то, оказывается, вон что творится! И до чего ж везет некоторым дуракам: настоящей службы не видали, а домой являются — вся грудь в крестах, да еще — аккредитив на достойный отдых после непыльного времяпровождения и первоначальное обзаведение. Оно, конечно, — деньги честно заработанные, но тогда почему б за мытье танков не платить, за рытье окопов, за многочасовые бдения в караулах, о чем даже смутного представления не имеют обнаглевшие, беспредельно самодовольные стройбатовцы? То есть опять же: «Нет справедливости на земле, но нет ее и выше». Или как там…