Они жили вдвоем с женой. Мария Прохоровна, ничуть не смущаясь, частенько говаривала с застывшей печалью в голосе: «А уж деточек мне бог не дал».
Поезд приходил под вечер. На это время у Михаила Никифоровича было намечено провести собрание с доярками, а точнее сказать, беседу. Пришлось отложить. Он выпроводил из своего дома старуху-колхозницу, пришедшую с разными просьбами, неуемно говорливую, побрился, наваксил сапоги, запряг в ходок резвого жеребца и погнал к железнодорожной станции, до которой было почти что десять километров.
«Сколько все ж таки народу по белу свету бродит, — дивился Михаил Никифорович. — И все куда-то бегут, бегут. А зачем бегут и сами, наверное, не знают».
Он степенно сидел в ходке недалеко от станции и хмуро оглядывал пассажиров, проходивших мимо. Вид у Михаила Никифоровича куда тебе, чуть не генеральский, ростом он, правда, не вышел, ноги коротковаты, обрубки какие-то, но все одно кажется рослым, особенно издали, этаким здоровяком, потому, наверное, что плечи у него дай бог — едва обхватишь рукой, голова тоже, как артельный котел, никакую фуражку не напялишь; лицо обветренное, строгое, длинный нос упрямо нависает над верхней губой, кажется, вот-вот свалится; кожа на шее дряблая, как у старой общипанной курицы, зато на руках темна, упруга и тверда. И, вообще, он выглядит человеком простым и сильным.
— Дядь Миша! — громко сказал парень с веселыми глазами, одетый в новый костюм цвета гнилого помидора — темно-красного с черными пятнами. В его голосе неуверенность. — Это ты?
— Виталий?!
Парень подскочил и начал быстро-быстро трясти ему руку. Дядя узнал его. И чудно как — по родимому пятну на подбородке, оно яйцевидной формы; в тот ленинградский день Михаил Никифорович порядком нахлестался и обменялся с племяшом двумя-тремя фразами; от племяша остались в памяти только дурацкий желтый берет и вот это родимое пятно. Сыновей младшей сестренки, которая во Владивостоке живет, он вообще не видывал, а их вон сколько — трое. Племяши все-таки. Поразъехались родственнички кто куда. В старую пору все рядышком жили, разве что деваха какая замуж выскочит за парня из соседней деревни; родились, бывало, жили, плодились и умирали в одном и том же месте, пугались чужих краев, и о человеке, умотавшем из родной деревни, говорили: сгинул-де, пропал. Да, новые времена ослабляют родственные связи.
— Садись давай. — Михаил Никифорович похлопал по сиденью. — Говорят, в ногах правды нету. В отпуске?
— Да.
— А чо поздно взял отпуск-то? Горожане любят летом. Чтоб по лесу, по садам да паркам погулять. Цветочков понюхать. — Михаил Никифорович засмеялся.
— Да уж так пришлось. А чего это ты, дядя Миша, приехал на лошади? Такая чудесная погода! Просто прелесть! Я бы лучше пешком прошелся. Чемодан у меня легкий. А воздух, воздух какой у вас! Чистый, ароматный. Надышаться не могу.
Он глубоко вдыхал в себя воздух. Стоял, вдыхал и глупо улыбался. Михаил Никифорович недовольно крякнул; ему не нравилась эта пустая восторженность, не по душе был яркий костюм племянника. И неприятно, что на них глазеют прохожие.
— Нам, брат, некогда тут шибко-то разгуливать. И пехом далеко. Садись давай, — уже сухо добавил он.
В ногах у них лежал блестящий дорогой чемодан Виталия, Михаил Никифорович боялся задеть его сапогами, да и ногам было неудобно.
— Какой у вас все же чудесный воздух!
— Дался тебе этот воздух. Хватит, поехали. Н-но! — Он дернул вожжи, и застоялая лошадь понеслась.
Уже во всем ощущалась осень: желтели листья берез, с неба тянуло сырым, как из погреба, холодом, и ветер был не то, чтобы крепкий, а какой-то странно тревожный, надсадный, по-зимнему посвистывающий. Такого не бывает летом.
— А все-таки чувствуется Сибирь. Это трудно объяснить, но чувствуется. Главное — необъятные пространства. Между прочим… До Москвы ехал — ни одного пьяного. От Москвы до Свердловска — уже попадались. А от Свердловска — полно.
— Да это ваши, ленинградские, — затаенно, про себя усмехнулся дядя. — Думают, раз Сибирь, дак и распускаться можно.
— Да ты что!.. — испуганно возразил Виталий. — Слушай, дядь Миш, а почему ты в сапогах? — Он недоуменно поглядывал на дядюшкины стоптанные сапоги.
— Чего? — переспросил тот, хотя расслышал вопрос.
Племянник замялся:
— Вроде бы и неудобно спрашивать. Ты уж извини, пожалуйста.
— Да ничо. Говори, говори.
— Почему ты в сапогах?
— Хм! А в чем мне быть?
— Да ведь тепло.
— Ну и что?
— Сухо.
— Ну!
— Я бы, например, никак не смог.
— Обувью нас Ленинград снабжает. И нам высылают тока сапоги. А туфли для ваших щеголей оставляют.
— Ну да!.. — заулыбался племяш. — Рассказывай!
— А я завсегда в сапогах. — Это он сказал так из упрямства. На самом-то деле всяко бывает — и в туфлях ходит, и в сандалиях.
— И зимой и летом в сапогах?
— А чо это зимой-то?.. Зимой, конечно, в пимах. Если зимой поехать в сапогах, скажем, за сеном, то и без ног можно остаться. Это тебе не город.
— А летом не снимаешь?
— Почему не сымаю? — опять затаенно усмехнулся дядя. — Когда ложусь спать, то сымаю.
— Это ясно. А днем все время?..
— Да ведь у нас же осенью грязища. Это тока тут вот песочек.
Племяш забавлял его наивными вопросами, и Михаил Никифорович весело думал: «Как робенок, ей-богу. Все просто».
Осень и на самом деле была гнилой, то и дело моросил хилый дождик; дорога еще ничего — кое-где сохранилась, а в низинах не просыхала грязь, какие уж тут туфли. Мелькнула мысль: надо будет выбрать время и съездить за туфлями в районный универмаг, купить сразу пары две и, если устоится ведро, сбросить сапоги, а то получается так, что, кроме сапог, вроде бы и надеть-то нечего: сандалии не для осени, а туфлешки поизносились, каши просят. Говорить обо всем этом не хотелось, больно уж самоуверенный голос у племяша, будто все-то он знает и до всего дошел. Хотя, где уж, что уж!.. Михаил Никифорович, действительно, хорошо, удобно чувствовал себя в сапогах, куда лучше, чем в ботинках.
— Извини, дядя Миша, но я что подумал… Такая жарища, а ты в сапогах, да еще и в черном костюме. Это я тебе как дяде…
Племяш глядел по-детски наивно. И улыбался. Славная улыбка — тихая, дружеская, ничего не скажешь. Но Михаилу Никифоровичу стало вдруг обидно.
— Да ты что, дядь Миш? Я ж по-родственному. — Племяш замялся, видимо, начал понимать, что не надо говорить об этом — не время и вообще лишнее.
— Ну, договаривай, не бойся.
— Да ладно! Давай поговорим о чем-нибудь другом.
— Нет, уж коли начал, так продолжай. Я, брат, не люблю, когда не договаривают. Я это гадство не терплю. Ну!..
— Ну, хорошо, хорошо! Я бы, к примеру, надел что-нибудь легкое и светлое.
— Хм! Под физкультурника.
— Видишь ли…
— Если б я футбол пинал иль наперегонки бегал. Да мне, слава те господи, уже за пятьдесят перевалило. Михайло-то, скажут, спятил, никак. Хы!
Помолчали. Племяш вроде бы утих. А дядя раззадорился, ему хотелось доказать свое.
— У меня, знаешь, какое хозяйство? Пройди-ка наши поля с края до края. Подожди!.. До Марьиного болота километров четырнадцать. Да в эту сторону километра три наберется. Семнадцать километров. Да скота стока. Тут глазоньки да глазоньки нужны. И сама деревня не маленька. Представляю, что люди скажут, ежли я физкультурную одежу напялю.
— Ну это твое дело. Зря я поднял этот вопрос. Ты уж извини меня.
«Как на собрании: поднял вопрос», — подумал Михаил Никифорович.
По всему видать, племянничек упрям, ишь как лоб-то нахмурил; улыбался, улыбался и сразу — нахмурился: морщины как у старика, губы поджаты.
— Да светлый-то костюм у тебя через недельку в темный превратится. — Михаилу Никифоровичу стало смешно. — Здесь не тока пыль. Тут и грязи-то по уши бывает. Нам надо для работы что-то попрочнее. Знаешь, когда я этот костюм покупал?
— Когда?
— А лет десять назад.
— И с той поры носишь?