— Ношу. А чего не носить. Праздничное пальто зимнее я вскоре после войны купил. И до се ношу. Я подолгу ношу. Не треплю. Пускай уж городские модничают. Им там кое-кому делать-то неча.

— Ну это ты зря! У каждого свое дело.

— Зря! Хм! Я вот как-то в Москву махнул на выставку. Так смехотура, ей-богу! Стоит мужик на улице и какие-то билетики продает. Здоровенный такой. В шляпе и при галстуке. Вид, ну прямо как у генерала. Ему бы, милому, сено возить или дрова колоть, а он — билетики. В столовку зашел, а там мужик молодой хотел пальтишко на меня надеть. Что б я, значит, ему деньжонок подбросил. Умора! Или в гостинице. Сидит, как его?..

— Администратор.

— Да. Сидит, такой уж важный, такой уж важный. Рожа гладкая, как у большого барина. Не подступись. Даже разговаривать толком не хочет. Все через губу… Выпендривается перед деревенскими-то, корчит из себя. Министра изображает. А посади туда мою учетчицу Верку, в тыщу раз лучше сробит. Потому как не велика там бухгалтерия. Хотят все — шалтай-болтай.

Михаил Никифорович редко наезжал в города. И всегда чувствовал себя там пресквернейше: бесконечные вереницы куда-то несущихся машин, каменные дома-громадины, шикарные витрины магазинов и адовый шум ошеломляли его; он невозможно уставал, становился вялым, молчаливым, безропотным и старался поскорее смотаться домой. Вспоминать о тех поездках было, в общем-то, неприятно. Разговор с племянником тоже был не совсем приятен ему, и Михаил Никифорович говорил грубовато и иронично:

— Этим… с билетиками можно и модничать. А я вот мотаюсь с утра до ночи как окаянный. Так напластаешься за день-то, что и язык не ворочается.

Виталий улыбался, и это раздражало Михаила Никифоровича, он все больше и больше мрачнел.

«А в моем дядюшке есть что-то патриархальное, этакое… стародавнее. Даже примитивненькое, пожалуй. Такого не переубедишь. Тяжеловес. Кряжист. Как из земли вырос. Скучная все-таки у него жизнь».

А у дядюшки свои думы: «Худосочный какой. Согни — и переломится, как хворостинка. Поставь такого попрыгунчика на сенокос — дня не выдержит. Кишка тонка. Нет, жизнь в деревне куда здоровее».

Вглядевшись в молчаливого мужа, жена спросила встревоженно:

— Что с тобой?

— Ничего.

Она так хорошо изучила мужа, что безошибочно чувствовала, когда он не в духе, когда у него что-то не ладно, что-то не то.

— Садитесь, я уже к столу приготовила.

Михаил Никифорович налил всем троим по стакану бражки. Виталий отодвинул свой стакан. В быстрых, пренебрежительных движениях его руки было что-то оскорбительное.

— Ты чего?

— Брагу не пью. Это же отрава.

— Ну, а мы люди простые, деревенские. Нам и брага нипочем. Я тебе водочки лину.

Племянник выпил только две рюмки водки. А Михаил Никифорович опорожнил графин браги и четушку водки. Хотел было еще наполнить стакашек, да жена воспротивилась:

— Хватит нагружаться-то, еретик окаянный. Уже налил шары-то, будь ты неладен!

Когда Михаил Никифорович ехал со станции, ему не хотелось разговаривать, а сейчас вот захотелось; всегда хочется, когда выпьет. И он начал ершисто:

— Как-то не так ты смотришь на нас, ядрена-матрена! А знаешь, кто по всем показателям на самом первом месте-в районе? Наш колхоз «Знамя труда». А по колхозу опять же моя бригада лучшая. И по урожайности лучшая, и по другим делам. У нас все честь по чести. Только по надоям сплоховали. Была у нас тут одна дуреха. Дескать, в корове молоко не прокиснет. По надоям меня Ванька Самсонов обогнал с бригадой своей. Но и по надоям перегоним, вот увидишь. Дай тока срок. Я на это дело уже поставил самую бойкую бабенку Настю Токареву. А она не любит в пристяжке бежать, всегда — коренная. Мать, дай-ка папку. Да вон ту на комоде.

Он торжественно раскрыл пухлую красную папку и начал показывать вырезки из газет, фотоснимки, почетные грамоты.

— Видал? Это про меня и про мою бригаду.

— Дядя Миша, а почему ты говоришь: «Моя бригада»?

— А как? Это ж не чья-то, а моя, ясное дело. Это ж я ее… Я тянул… Бывало, даже ночами не спал. — Он стукнул себя кулаком по груди. — Ты что, не веришь? Не веришь?!

— Чего орешь-то, чего разорался-то на всю улицу? — замахала на него руками Мария Прохоровна. — Опять нахлестался как зюзя. Сладу с тобой никакого нету, христовый.

Племянник поерзал на стуле и проговорил уже другим голосом — тихим, неуверенным:

— Да, я еще от мамы слышал, что ваша бригада хорошо работает. И вот по газетным вырезкам тоже видно… А как ваши колхозники обеспечиваются материально?

— Да ничего теперь. Не голодуют. Нормально живут, грех жаловаться.

— А вот скотины во дворах вроде бы и не видно.

— Есть. Но маловато. Молодые вот… те не хотят возиться со скотиной.

— И еще… Я с тобой откровенно, дядя Миша.

— Ну, мы ж договорились.

— Что у вас тут за дома?

— То ясь, как это?

— Дома у вас строят почти такие же, какие строили и сто лет назад.

— Ну уж это ты загибаешь. Тут уж извини-подвинься.

— Я говорю правду, дядя Миша.

— Ну, знамо! Да тогда, сто лет-то назад, даже стекол у крестьянина, наверное, не было. И окошки брюшиной закрывали. Брюшиной! А избу лучиной освещали. Сравнил!

Михаил Никифорович коротко и зло рассмеялся.

— Но дома у вас, как и в старину, все же мрачноватые какие-то, ей-богу. Темные. Надо бы их опалубливать или оштукатуривать, что ли? Украшать каким-то образом.

— Петухов металлических к конькам прилаживать? Дома как дома. И тепло, и удобно. Хотя, конечно, с виду, может, и не тае. Не по-городскому вроде бы.

Племянник смотрел на дядю и дивился: столько выпил и вроде бы — ни в одном глазу, только громче стал говорить да нижняя губа оттопырилась.

— Надо бы палисадники строить. Веранды. Мансарды. Ведь вот веранда — хорошая вещь, правда?

— Палисадники есть. А веранда… Для этого деньжонки нужны. И плотник хороший нужен. И потом… Так ли уж она необходима в наших местах веранда эта? Летом не до веранды. А зимой по веранде не будешь же разгуливать. Тем более, что зима-то у нас ого-го какая!

— Да ведь строите же вы амбары, черт возьми! Значит, находите деньги. И плотники находятся. Везде на улице бревна валяются, видать, частью уже полусгнившие, поленья, досчонки. А возле деревни даже техника какая-то. О том же амбаре. Так ли он нужен современному крестьянину?

Самому Михаилу Никифоровичу не далее как на прошлой неделе тоже приходила в голову мысль, что неплохо бы разобрать свою амбарушку, ни к чему она, и построить из ее бревен добрую баньку. Слова племянника об амбарах, в общем-то, пришлись ему по душе, но тон, каким говорил Виталий, был все же неприятен.

— Ишь ты! Все-то не по нутру вам, стилягам. — Голос у Михаила Никифоровича стал грубым, даже похрипывает слегка. Таким голосом он говорит только с лентяями, хулиганами и всякими нарушителями дисциплины.

— Я, дядя Миша, не стиляга.

— А кто ж ты таков?

— Да обыкновенный инженер.

Помолчав, Виталий добавил уже тихо, как бы про себя:

— А все же в вашей деревне, да и не только в вашей, многое идет от традиции.

Дяде показалось, что племяш говорит с чужого голоса: слыхал от кого-то эту фразу и повторяет, как попка. Михаил Никифорович забарабанил пальцами по столу, что делал всякий раз при крайней степени раздражения, но сказать ничего не успел — в избу влетела Лидка Назарова, бойкая, языкастая девка лет двадцати, работавшая в колхозе дояркой. Она улыбалась. Она почему-то всегда улыбалась, и улыбки были разные — веселые, насмешливые, печальные, робкие. Лидка косила глаза на Виталия, сложив губы в легкую, чарующую улыбку.

«Уже заметила, — подумал Михаил Никифорович. — Заметила, выдра! Везде успеет сунуть свой курносый нос».

— Теть Маш! — сказала Лидка, глядя на Виталия. — Дай мне, пожалуйста, сечку. Мама хочет пельменей постряпать.

— Так ведь у вас, поди, и мясорубка есть.

— А мама говорит, что сечку лучше. Тогда мясо вкусней получается.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: