— Однако фотография была новая, — говорит гостья. — Я тебя по ней узнала.

— Нет, ее сделали в позапрошлом году.

— Значит, ты не изменился. — Она внимательно смотрит на меня. — Ни капельки!

Утверждение это представляется мне сомнительным, но я молчу. Кто его знает, может, по мне и не видно, что я теперь уже не тот, что в позапрошлом году, когда мне было девятнадцать. Одному богу известно, каким я стану в будущем году. Во всяком случае, я больше никогда не буду предлагать редакторам свои сочинения и не буду радоваться в душе, что мой снимок помещен в газете. Я уже достаточно взрослый.

Девочка возвращается к своей теме и сообщает мне, что дедушка ее не только прочитал стихотворение Паудля Йоунссона, но и выучил его наизусть. Он постоянно учит стихи, которые ему нравятся, и даже отрывки из рассказов, чтобы они были у него в голове, если он ослепнет. О моем стихотворении он сказал, что оно напоминает ему весеннюю оттепель.

Я растерян, не знаю, стыдиться мне или радоваться, благодарить бога или просить у него прощения. Стихотворение мое — вялый отголосок творчества знаменитых поэтов, как выразился один мой знакомый, мыслей в нем на грош, а рифмы хромают. Увидел я это, к сожалению, слишком поздно. Следовало бы вовремя забрать его и вернуть редактору пять крон.

Девочку мое молчание не смущает, и она наконец переходит к сути своего дела. Дедушке через три недели исполнится семьдесят лет, и она долго думала, чем бы порадовать его к юбилею, он заслужил, чтобы о нем вспомнили. К рождеству она послала ему две книжки — новый сборник стихов и роман, а теперь хочет сделать ему сюрприз, необычный подарок — семьдесят лет исполняется не каждый день. И вот несколько дней назад ей в голову пришла одна мысль, поэтому она и сидит сейчас здесь.

Меня начинает разбирать любопытство, я перестаю пялиться на огрызок карандаша, который держу в руках, но тут девочка снова смущается и начинает теребить перчатки. Однако вскоре она собирается с духом, поднимает глаза и говорит:

— Мне пришла мысль попросить тебя написать стихи о моем дедушке.

— Что? — изумляюсь я. — Стихи?

— О дедушке, — отвечает она. — Стихи к семидесятилетию.

Я сразу понимаю, что девочка, как ни странно, не смеется надо мной, а говорит всерьез. Ее детская непосредственность и полный ожидания взгляд производят на меня такое впечатление, что я краснею от стыда, словно меня уличили во лжи и притворстве.

— Времени в обрез, — добавляет она, пояснив, что зимой почту в Тиндадалюр доставляют редко и подарок к дедушкиному семидесятилетию нужно отправить с пароходом, который уходит через три дня.

Я молчу.

— Конечно, для поэта плохо, когда времени мало. Я заходила к тебе вчера и позавчера, но не застала.

Меня бросает в жар.

— Стихотворение не обязательно должно быть длинным, хватит нескольких строф, — продолжает она. — Главное для него будет, я уверена, что автор — ты.

Я мотаю головой.

— Да-да, — говорит девочка, — поверь мне. Летом он предсказывал тебе большое будущее.

Чувство вины и унижения охватывает меня с еще большей силой, дольше молчать нельзя, надо что-нибудь ответить.

— В прошлом году, — отвечаю я, опустив глаза и рисуя пирамиду на листке, — в прошлом году, пожалуй, имело смысл просить меня сочинить юбилейное стихотворение. Теперь же я с этим делом покончил.

— С чем покончил?

— С писанием стихов, — выдавливаю я из себя. Таким тоном обвиняемый отвечает судье.

— Почему?

Мне не до смеха, но вопрос так наивен, что я с трудом сдерживаю улыбку. Попытайся я ответить ей со всей искренностью, она, юный подросток, не поняла бы меня, не поверила бы мне и, возможно, почувствовала ко мне жалость. По правде говоря, я и сам-то плохо понимаю себя, такое ощущение, будто в груди у меня некий часовой механизм тикает реже, чем раньше, и порой на меня накатывает страх перед будущим. Не дорисовав третью пирамиду, я поспешно начинаю набрасывать контуры цветка. А затем рисую пушку.

— Почему? — повторяет девочка и смотрит на меня с любопытством, даже весело, моим отговоркам она явно не верит.

У меня не то настроение, чтобы разыгрывать какую-нибудь роль, и неожиданно для себя я зачем-то начинаю делиться с ней своими мыслями. Я говорю ей, незнакомому мне ребенку, что человек я страшно непостоянный, когда-то собирался стать пастором, потом археологом, затем естествоиспытателем и наконец поэтом. Эти мои стихи, сообщаю я ей, — беспомощные вирши, дилетантские поделки, вялый отголосок…

— Чепуха какая! — перебивает меня гостья. — Дедушка считает иначе! И мама!

Я чувствую, что моя искренность смешна, и, чтобы скрыть замешательство, гляжу на часы.

— Когда ты бросил сочинять стихи? — спрашивает девочка, ничуть не смутившись.

— Ранней осенью, — отвечаю я. — Третьего сентября.

— В тот день, когда разразилась война, — говорит она, немного подумав.

— Да.

Она смотрит на меня так, словно я предстал перед нею в новом свете.

— Я была в Федле в воскресенье третьего сентября и уехала оттуда на следующее утро. Я помню, что сказал дедушка вечером, когда мы слушали известия по радио. Он сказал: «Теперь каждый должен писать стихи».

— Незачем писать стихи в военное время.

— Ну-у, — тянет она. — Всегда где-нибудь да шла война.

— Не мировая.

— Значит, всем поэтам надо прекратить писать стихи?

Я не знаю, что сказать, я не готов к дискуссии на такую серьезную тему, тем более с девочкой, меня бросает в пот.

— Папа мой — моторист на траулере. Он не перестал выходить в море.

— Это разные вещи.

— В море он рискует жизнью. А наши поэты жизнью не рискуют.

— Верно, но, может быть, опасность грозит их душам.

— От этого им не хуже, — напрямик отвечает она. — Дедушка говорит, что поэт сочиняет лучшие свои стихи именно тогда, когда его душе грозит опасность.

Я совершенно запутался, мне не поколебать мою нежданную гостью. Надо либо сложить оружие и пообещать состряпать стихотворение по случаю семидесятилетия ее дедушки с хутора Федль, либо еще раз попытаться убедить ее, что она обращается не по адресу — как гласит поговорка, пришла за шерстью в козий хлев. Я испытываю беспредельное унижение и все же предпочитаю быть откровенным до конца.

— Очень может быть, что поэты сочиняют лучшие стихи, когда их душе грозит опасность, — говорю я. — Да вот беда — я-то никакой не поэт и даже не рифмоплет.

— Какая чепуха! Какая несусветная чепуха!

Глаза девочки, темные и ясные, не замутненные опытом и зрелостью, лучатся теплом. Когда же до нее наконец доходит, что я говорю совершенно серьезно, выражение веселой доброжелательности сходит с ее лица, уступая место сосредоточенной задумчивости, словно она решает заковыристую арифметическую задачу. Она опускает взгляд и принимается теребить перчатки, лежащие на коленях.

— Эх, — разочарованно произносит она, — мне так хотелось доставить дедушке удовольствие! Я радовалась, что пошлю ему твои стихи.

Звучание ее голоса, ее руки, длинные веки, добрый взгляд, щека, рот — все это вдруг трогает меня, напоминает минувшие годы, былые весенние дни.

— Если бы я когда-нибудь бывал в Тиндадалюре, — слышу я свой голос, — знал твоего дедушку или хотя бы его биографию, то, быть может, я и попытался бы…

— Он седой, — говорит она. — Бородатый. Хочешь, я сбегаю за его снимком?

— От снимков не много проку, — замечаю я. — Он давно живет в Федле?

Она, не задумываясь, отвечает:

— Дедушка женился рано, в самом конце века он взял хутор своего отца, поначалу едва-едва сводил концы с концами, но во время первой мировой войны дела его поправились, а в двадцать восьмом году он построил добротный жилой дом, двумя годами позднее — амбар и хлев, потом опять обеднел, когда начался кризис, но перебился и сейчас, можно сказать, живет неплохо. — Правда, она считает, что оба они — дедушка и Хёрдюр — такие добрые, так готовы поддержать любого, помочь, что хутор Федль давным-давно пошел бы с молотка, если бы не покойная бабушка — прекрасная хозяйка, щедрая, но и осмотрительная, решительная, но не властная. Гвюдридюр, жена Хёрдюра, во многом похожа на бабушку, да это и понятно, они в дальнем родстве.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: