После смерти отца малолетний Николай оказался в положении крепостного, чем и воспользовались законные наследники покойного – его племянники Ровневы. Они шантажировали убитую горем Татьяну Петровну, предложив ей в виде вдовьей части всего 50 000 рублей ассигнациями и при такой части выделенного наследства – свободу сыну. Выбора не было… и она согласилась, купив затем небольшой участок земли с крепостными крестьянами.
ЮНОСТЬ: ГОДЫ ВЗРОСЛЕНИЯ
Многое изменилось с тех пор в судьбе Николая. Его мать не жила уже в прежнем дворе, а поселилась в другом, находившемся в той же слободе. Николая отдали учиться в Воронежский пансион, который содержали тамошние учителя гимназии Федоров и попов. Пансион находился в то время в доме княгини Касаткиной, стоявшем на высокой горе, на берегу реки Воронеж, прямо против корабельной верфи Петра Великого, его цейхгауза и развалин его домика. Пансион пробыл в этом помещении целый год, а потом в связи с передачей дома в военное ведомство для школы кантонистов был переведен в другую часть города недалеко от Девичьего монастыря, в дом Бородина. Пансион не отличался добросовестными преподавателями, учили они, что называется, «чему-нибудь и как-нибудь». Хотя из нового помещения не было такого прекрасного вида, как из предыдущего, но зато при этом доме находился огромный тенистый сад с фантастической беседкой. При посещении беседки молодое воображение учеников пансиона рисовало себе разные чудовищные образы, почерпнутые из страшных романов, которые были тогда в большой моде и читались с большим наслаждением тайком от менторов, мало заботившихся о полезном чтении своих учеников. Пансион, в который на этот раз был помещен Николай Костомаров, был одним из таких заведений. Здесь более всего стремились внешне показать что-то необыкновенное, превосходное, а в сущности мало дающее для надлежащего воспитания. Несмотря на свой тринадцатилетний возраст и шаловливый характер, Николай понимал, что в этом пансионе он не сможет получить знания, необходимые ему для поступления в университет. Уже в эти годы юный подросток думал об университете как о самом важном для того, чтобы стать образованным человеком. Большая часть обучавшихся в этом пансионе принадлежали к семьям помещиков, в которых господствовало мнение, что русскому дворянину не только незачем, но даже унизительно заниматься наукой и слушать университетские лекции. Дворянину приличней нести краткую военную службу с целью получения какого-нибудь чина, а после зарыться в свою деревенскую трущобу к своим холопам и собакам. Вот поэтому в пансионе не изучали предметы, необходимые для поступления в университет. «Само преподавание не было систематическим; не было даже разделения на классы; один ученик учил то, другой иное; учителя приходили только спрашивать уроки и задавать их вновь по книгам. Верхом воспитания и образования считалось лепетать по-французски и танцевать. В последнем искусстве и здесь, как некогда в Москве, – вспоминал Н. И. Костомаров, – я был признан чистым идиотом; кроме моей физической неповоротливости и недостатка грации в движениях, я не мог удержать в памяти ни одной фигуры контрданса, постоянно сбивался сам, сбивал других, чем смешил товарищей и учителей пансиона, которые никак не могли понять, как это я могу вмещать в памяти множество географических и исторических имен и не в состоянии заучить такой обыкновенной вещи, как фигуры контрданса. Я пробыл в этом пансионе два с половиною года и к счастью для себя был из него изгнан за знакомство с винным погребом, куда вместе с другими товарищами я пробирался иногда по ночам за вином и ягодными водицами. Меня высекли и отвезли в деревню к матери, а матушка еще раз высекла и долго сердилась на меня».
Не лучше положение дел обстояло и в Воронежской гимназии, куда мать определила сына в 1831 году, несмотря на отсутствие у него серьезной подготовки по некоторым предметам. «Впрочем, принимая меня в гимназию, – откровенно сообщает Костомаров, – мне сделали большое снисхождение: я очень был слаб в математике, а в древних языках совсем несведущ». Николая приняли в третий класс, приравнивавшийся по тогдашнему устройству к нынешнему шестому, потому что тогда в гимназии было всего четыре класса, а в первый класс гимназии поступали после трех классов уездного училища.
Николай Иванович впоследствии сделал портретные наброски своих гимназических учителей.
Так, учителем латинского языка был Андрей Иванович Белинский. «То был добрый старик, родом галичанин, живший в России уже более тридцати лет, но говоривший с сильным малорусским пошибом и отличавшийся настолько же добросовестностью и трудолюбием, насколько и бездарностью. Воспитанный по старой бурсацкой методе, он не в состоянии был ни объяснить надлежащим образом правил языка, ни тем более внушить любовь к преподаваемому предмету. Зная его честность и добродушие, нельзя помянуть его недобрым словом, хотя, с другой стороны, нельзя не пожелать, чтобы подобных учителей не было у нас более». Вспоминая прежние бурсацкие обычаи, Андрей Иванович серьезно изъявлял сожаление, что теперь не позволяют ученикам давать субитки, [1] как бывало на его родине у дьячков, принимавших на себя долг воспитателей юношества.
Учитель математики Федоров, бывший хозяином пансиона, «был ленив до невыразимости и, пришедши в класс, читал, занесши ноги на стол, какой-нибудь роман про себя либо ходил взад-вперед по классу, наблюдая только, чтобы в это время все молчали; за нарушение же тишины без церемонии бил виновных по щекам. И в собственном его пансионе нельзя было от него научиться ничему по математике. Трудно вообразить в наше время существование подобного учителя, хотя это был человек, умевший отлично пускать пыль в глаза и тем устраивать себе карьеру. Впоследствии, уже в сороковых годах, он был директором училищ в Курске и, принимая в гимназии посещение одного значительного лица, сообразил, что это значительное лицо неблагосклонно смотрит на многоучение, и когда это значительное лицо, обозревая богатую библиотеку, пожертвованную гимназии Демидовым, спросило его, как он думает, уместно ли в гимназии держать такую библиотеку, Федоров отвечал: „Нахожу это излишнею роскошью“. Этот ответ много пособил ему в дальнейшей его карьере.
Учитель русской словесности Николай Михайлович Севастьянов был тип ханжи, довольно редкий на Руси, как известно, мало отличающейся склонностью к девотизму; он сочинял акафисты св. Митрофану, постоянно посещал архиереев, архимандритов и, пришедши в класс, более поучал своих питомцев благочестию, чем русскому языку. Кроме того, в своих познаниях о русской словесности это был человек до крайности отсталый: он не мог слушать без омерзения имени Пушкина, тогда еще бывшего, так сказать, идолом молодежи; идеалы Николая Михайловича обращались к Ломоносову, Хераскову, Державину и даже к киевским писателям XVII века. Он преподавал по риторике Кошанского и задавал по ней писать рассуждения и впечатления, в которых изображались явления природы – восход солнца, гроза, – риторически восхвалялись добродетели, изливалось негодование к порокам. А всегда плотно выбритый, с постною миною, с заплаканными глазами, со вздыхающею грудью являлся он в класс в синем длинном сюртуке, заставлял учеников читать ряд молитв, толковал о чудесах, чудотворных иконах, архиереях, потом спрашивал урок, наблюдая, чтобы ему отвечали слово в слово, а признавая кого-нибудь незнающим, заставлял класть поклоны.
Учитель естественной истории Сухомлинов, брат бывшего харьковского профессора химии, был человек неглупый, но мало подготовленный и мало расположенный к науке; впрочем, так как он был умнее других, то несмотря на его недостатки как учителя в полном смысле этого слова, он все-таки мог передать своим питомцам какие-нибудь полезные признаки знания.
Учитель всеобщей истории Цветаев преподавал по плохой истории Шрекка, не передавал ученикам никаких собственноустных рассказов, не освещал излагаемых в книге фактов какими бы то ни было объяснениями и взглядами, не познакомил учеников даже в первоначальном виде с критикою истории и, как видно, сам не любил своего предмета: всегда почти сонный и вялый, этот учитель способен был расположить своих питомцев к лени и полному безучастию к научным предметам.