Правда, в Россию Гоголя все же тянуло. В завершающей главе первого тома «Мертвых душ» он признается в своей необъяснимой любви к России: «Русь! Русь! вижу тебя; из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе… ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?.. Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами?» Дважды Гоголь возвращался на родину (в 1839 и 1841 годах), но всего лишь на несколько месяцев. Глубоко запали, видимо, ему в душу слова, сказанные приятелем Александром Ивановичем Тургеневым: «Живя за границею, тошнит по России, а не успеешь приехать в Россию, как уже тошнит от России». И все же темы родины и православия еще не становятся для Гоголя главными. Больше всего в эти годы его занимают дела чисто литературные, бытовые, да еще состояние собственного здоровья.

Весной 1842 года, незадолго до отъезда Гоголя из России, произошло событие, сильно взволновавшее писателя и, возможно, давшее толчок новому направлению в его развитии. В доме Аксаковых Николая Васильевича благословил известный тогда богослов и проповедник, архиепископ Иннокентий. Вот как рассказывает об этом событии Сергей Аксаков: «Вдруг входит Гоголь с образом Спасителя в руках и сияющим, просветленным лицом. Такого выражения в глазах у него я никогда не видывал: “Я все ждал, что кто-нибудь благословит меня Образом, и никто не сделал этого; наконец, Иннокентий благословил меня. Теперь я могу объявить, куда я еду: ко Гробу Господню”».

В Иерусалим Гоголь отправился лишь несколько лет спустя, и поездка эта, кстати, его разочаровала. А до этого он еще несколько лет прожил на Западе. Правда, после благословения Иннокентия Гоголь становится более набожным, часто и подолгу молится. В это же время писатель близко сходится с поэтом Николаем Языковым, Александром Петровичем Толстым, будущим обер-прокурором Синода, и Александрой Осиповной Смирновой – очень религиозными людьми, которых он полюбил больше других. Смирнова, к тому же, считала Гоголя своим духовным наставником. Идея религиозного наставничества явно увлекла писателя, и он стремится реализовать ее в своем творчестве. Друг Гоголя Сергей Аксаков рассказывал о том времени: «Я думаю, что Гоголю начинало мешать его нравственно-наставительное, так сказать, направление. Гоголь, погруженный беспрестанно в нравственные размышления, начинал думать, что он может и должен поучать других и что поучения его будут полезнее его юмористических сочинений». Много позже Андрей Синявский писал: «Мораль у Гоголя сменила искусство… Гоголь принялся нас вразумлять, взывая к «душе», к общественной «пользе». Магия, жившая в изобразительности, перешла на режим уговаривания».

Думаю, это верно в отношении Гоголя, но не потому, что его увлекли проблемы нравственные (Толстому и Достоевскому это не мешало), а в силу специфики его творческого дара. Создавая образы и картины своих будущих произведений, он настолько интенсивно переживал этот процесс в своем сознании-подсознании, что его творческих сил могло хватить лишь на небольшую повесть или комедию. Написать же большой роман Гоголь, думаю, был не в состоянии. Удержать в голове всю композицию большого произведения, просчитать всевозможные варианты развития сюжета, при этом не повторяться и все время развивать важную для автора идею – для этого нужен постоянный рациональный контроль сознания над бушующими в авторском подсознании стихиями. Это не для Гоголя. Как только рациональные процессы у него начинали доминировать, изобразительность исчезала и начиналось «уговаривание».

Приступая к написанию второй части «Мертвых душ», Гоголь сразу поставил перед собой рационально продуманную и непомерную по своей глобальности задачу. Это противоречило природе гоголевского таланта, но иначе, по-видимому, быть не могло. Гоголь все же не маг-колдун, хотя и обладал, как теперь говорят, экстрасенсорными возможностями. Не мог он сузить себя до уровня скоморохов Кузьмы и Демьяна, с которыми, по мнению Синявского, только и мог спастись он сам, а вместе с ним и русское искусство. Гоголь был в меру образованным русским писателем, жил в самом центре европейской цивилизации и имел достаточно времени (может быть, даже слишком много в силу своего пристрастия к одиночеству) для размышлений о важнейших проблемах тогдашней России и Европы. Интересы его были весьма разнообразными (от религиозных проблем, творчества художников Ренессанса и до организации сельскохозяйственного производства). И главное, Гоголю, видимо, с юных лет было присуще желание (до поры до времени скрываемое) работать для общей пользы. В «Авторской исповеди» он пишет: «В те годы, когда я стал задумываться о моем будущем (а задумываться о будущем я начал рано, в те поры, когда все мои сверстники думали еще об играх), мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра». После того как Гоголь прославился там, где даже не мечтал, мог ли он сомневаться, что многого достигнет в делах, к которым, как ему казалось, был призван, – в деяниях для общего добра ?

Излишней скромностью Гоголь, конечно, не отличался, возможности свои иногда переоценивал. Ну а если бы даже оценивал трезво, мог ли он отказаться от своего взгляда на мир и не попробовать представить его читателю в слове, которым он, безусловно, великолепно владел? Конечно, нет. Чувствовал Гоголь, что в символических петербургских повестях ему удалось связать судьбы отдельных людей, причем совсем маленьких, с системой всечеловеческих ценностей. Почему бы не сотворить того же в «Мертвых душах»? Очень уж хотелось Гоголю посмотреть на мир и на родную ему Россию сверху вниз – «глубокопроникающим и всевидящим эпическим взором», как писал Константин Аксаков. Чтобы увидеть сразу весь Днепр, что «мчит через леса и горы полные воды свои», Русь-тройку, несущуюся, разрывая на куски воздух, мимо разных народов и государств, и еще многое другое в том же роде.

Вот и вторую часть «Мертвых душ» писатель начинает, глядя на мир сверху, как минимум, с высоты птичьего полета: «Вид был очень хорош, но вид сверху вниз… был еще лучше… От изумленья у него захватывало в груди дух, и он только вскрикивал: «Господи, как здесь просторно!» Без конца, без пределов открывались пространства. За лугами, усеянными рощами и водяными мельницами, в несколько зеленых поясов зеленели леса; за лесами, сквозь воздух, уже начинавший становиться мглистым, желтели пески – и вновь леса, уже синевшие, как моря и туман, далеко разливавшийся; и вновь пески, еще бледней, но всё желтевшие. На отдаленном небосклоне лежали гребнем меловые горы… Кое-где дымились по ним легкие туманно-сизые пятна. Это были отдаленные деревни, но их уже не мог рассмотреть человеческий глаз». Лишь так, чтобы земля на горизонте сливалась с небом, чтобы конкретное растворялось в вечном, умел видеть мир Николай Гоголь. Только таким и мог быть взгляд у художника-колдуна.

Маг и волшебник, однако, романистом, на мой взгляд, все же не стал. «Всеобъемлющего эпического созерцания» хватало лишь на великолепные эпизоды, но, увы, не на весь роман. Верно, по-моему, сказал о Гоголе Петр Вяземский: «Он великий живописец, живописец ярких красок, кисти смелой и свободной, но не глубоко проникающей в полотно. Мастерски и удачно схватывал он некоторые черты человеческой физиономии, но именно некоторые, а не все. У него более частные, отдельные лица; но всего человечества, всей человеческой природы нет». Любил Гоголь смотреть на мир сверху вниз, но видел, увы, далеко не все. Простор, безграничный русский простор в «Мертвых душах» как раз ощущается, к сожалению, не всегда, хотя Чичиков беспрерывно в дороге – разъезжает в своей бричке от одной усадьбы к другой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: