Бас дьякона и тонкий дискант священника, красиво сочетаясь, то опережая друг друга, то в унисон, звучат под сводами.
В промежутках между возгласами и пением слышны только вздохи женщин. Все они одеты в темное; их лица сливаются для меня в один образ: так запечатлено на них одно только цельное чувство, наполняющее всех нас без исключения, — чувство веры, надежды, страдания и страха за своих родных, за свою страну… и за нашу жизнь.
— …завтра, — слышу я шепот, — на фронт…
— …Ты бо из начала еси создал мужеский пол и женский, и от тебя сочетавается мужу жена, в помощь и в восприятие рода человека… — в полной, нарушаемой только треском свечей тишине раздаются тихие слова священника. — …И утверди обручение их в вере, в единомыслии, и истине, и любви. Ты бо Господи показал еси датиси обручению и утверждатии во всем перстнем дадеси власть Иосифу в Египте; перстнем прослависи Даниил… — Смотрят на обручальные кольца жених и невеста. — …Благослови перстней положение сие благословением небесным: и Ангел твой да предидет пред ними все дни живота их…
Надевая свою шапку и проталкиваясь через толпу, я вижу, как несколько нищих, собравшись в кружок, делят деньги. До меня доносятся вздохи и звяканье монет. В самом углу ограды я замечаю маленькую фигурку, время от времени поднимающую голову вверх. Что-то знакомое кажется мне в ней. Я хочу подойти поближе, но прежде чем сойти с крыльца, мне приходится подержаться за чугунный столбик, так как знакомая слабость делает мои ноги ватными и кружит голову.
Рядом со мной, тоже держась за столбик, стоит старик. Он тяжело, с шумом, дышит. На нем длинное темное пальто с богатым воротником.
— Кастор! — говорит он мне хрипло, заметив мой взгляд. — Пощупай!
Я протягиваю руку и, сняв варежку, щупаю шелковистый материал, который кажется мне теплым.
— В девятьсот четвертом куплено! Вот сколько! — Он надевает шапку и, строго взглянув на меня маленькими глазками в морщинистых веках, неодобрительно спрашивает: — А в церкви зачем был?
Я пожимаю плечами.
— Из любопытства вы все ходите, — бурчит он. — Не пускать бы вас, да Бог не велит…
Он спускается с лестницы, достает из кармана несколько мелких монет и подает их первому попавшему нищему.
— На всех! — строго и громко говорит он и, выйдя на свободное от народа место, снова снимает свою лисью шапку и, медленно кланяясь, крестится на купола церкви, высоко задирая голову.
Я спускаюсь за ним. Нищие окружают и меня, но, поняв сразу же, что мне им дать нечего, отходят.
— Не троньте, дедушка! — слышу я знакомый голос.
Маленькая фигурка стоит перед стариком. А тот держит в руках кусочек бумаги и что-то зло бурчит. Любопытные женщины уже окружили их.
— Ишь, подлец, что задумал! — шипит старик и хватает человечка за ухо.
— Простите! — пищит малыш, поднимаясь на цыпочки. И я узнаю Большетелова.
Знакомая волна ненависти, как какое-то большое облако, надвигается на меня. Судорожно глотая слюну, подбегаю к ним. Моя слабость пропадает. Большетелов уже получил затрещину, его шапка валяется на снегу, по маленькому лицу текут слезы.
— Документ! — хрипит дед. — Документ у тебя есть? Пащенок! Шпиён проклятый!
И он снова замахивается.
— Не троньте его! — громко вмешиваюсь я.
— А ты молчи, паразит! — слышу в ответ.
Женщина охают.
— Как не стыдно, — слышу я неуверенный голос, — при храме… бить ребенка!
— Курицы! — шипит дед. — А ну отсюда!
Он грозно оборачивается, и женщины пятятся. Я осматриваюсь — милиции нет.
— Сволочь! — шипит дед, не отпуская ухо Большетелова. — Сволочь! Шпиён немецкий! Кто тебя научил? А? Отвечай!
— Да что он сделал? — Я пытаюсь отвлечь старика.
— Молчи! — коротко рявкает дед. — Не твое дело! — И собирается спрятать бумагу, отобранную у Большетелова, в карман. — В милицию тебя сдам, оборванец! Тоже мне… художник нашелся! Шпиён!
В этот момент, посвечивая пучками света из щелей маскировочных фар и шурша по снегу шинами, в раскрытых воротах появляется длинная черная машина, блестящая лаком. Мы все пятимся, а дед ахает, отпускает ухо Большетелова и, забыв обо всем на свете, мигом стаскивает с головы шапку. Смятая бумага, отпущенная им, летит на снег.
Толпа, толкая нас, кидается с каким-то оханьем и стоном к машине, которая, кренясь на сугробах, медленно едет по двору. В ее окнах виден шофер и рядом с ним молодой человек. Повернувшись назад, он что-то говорит в темноту. И из этой темноты, из-за занавесок появляется белая призрачная рука, держащая посох, увенчанный сверкающим наконечником. Машина у крыльца. Следом за ней во двор въезжает еще одна. Дверцы распахиваются.
— Господа! Это одна из старинных русских церквей, особо чтимая нашим народом в дни тяжелых испытаний, — произносит четко молодой человек в черном монашеском одеянии по-английски. Он обращается к сверкающим улыбками высоким людям в легких светлых пальто, которые вышли из второй машины. Мы смотрим на них, как на чудо. Все они в светлых выглаженных брюках и лакированных ботинках, утопающих в нашем снегу.
Дыша как можно тише, прижавшись ко мне, Большетелов широко открытыми глазами смотрит на эту картину.
Появляются фотоаппараты. Вспышки — одна за другой — освещают церковный двор, и нас с Большетеловым, и старика с разинутым ртом, и толпу женщин, и первую машину, дверцы которой именно в этот миг открывает, выбежав с непокрытой головой, молодой человек, похожий на офицера без формы.
Разом снова растягиваются в улыбке лица иностранцев, и — прежде чем вспыхивает свет их фотоаппаратов — мы видим, как из дверей машины, из темноты кабины перед почтительно согнувшим голову молодым человеком появляется нога в блестящем ботинке, накрытая сверху темной полой рясы, потом — посох, потом — белая рука, которая, подобно руке дамы, ложится на локоть молодого человека, вторая белая рука ставит посох на снег, блестят какие-то значки и цепочки на груди — и из машины выходит высокое духовное лицо…
Снова сверкают вспышки, духовное лицо, блестя выпуклыми стеклами очков, крестит воздух. И впереди стоящие женщины становятся на колени прямо в снег. Большетелов, не отрываясь, смотрит на все происходящее, держа свой измятый рисунок, поднятый им со снега.
Вот над головой высокого духовного лица появляется зонтик, его держит шустрый молодой человек, похожий на первого, и они идут к церкви, где другие молодые люди, оттерев народ в сторону, расчистили широкий проход к двери, из которой — под вздох Большетелова — раскатывается двумя женщинами в черном красный пушистый ковер.
А иностранцы, уже обежав церковь на своих длинных ногах, снова оказываются рядом с нами, и один из них, открыв в улыбке рот, наполненный такими длинными зубами, каких я до этого ни разу не видел у живого человека, обращает на нас внимание.
Большетелов жмется ко мне, я делаю шаг назад, но в мою спину что-то упирается. Я оборачиваюсь: за нами стоит молодой человек. А за ним — еще несколько.
— Какие славные дети! — говорит иностранец по-английски.
Один из молодых людей убегает и вскоре возвращается с подтянутой женщиной неопределенного возраста.
— Это что же, рисунок? — переводит она.
— Покажи! — шепчет молодой человек за спиной Большетелова.
Большетелов испуганно протягивает высокому иностранцу свою измятую бумажку. Иностранец сует руку в один из своих бесчисленных карманов и вытаскивает маленький предмет на длинной блестящей цепочке. Секунда — и крошечный огонек освещает рисунок Большетелова. А я думаю: «Надо же! Все у них есть!»
— Он что же — религиозен? — спрашивает иностранец, глядя на Большетелова.
— Ты верующий? — переводит переводчица.
Большетелов отрицательно качает головой.