— Отвечай словами! — замечает переводчица и вполголоса сообщает высокому: — У нас как атеисты, так и верующие абсолютно равноправны!

— Очень хорошо! — одобряет тот, продолжая рассматривать рисунок. — И, очевидно, он беден?

Переводчица, мельком взглянув на Большетелова, отвечает:

— Это его рабочая одежда.

Иностранец в полном восторге. Широко открыв рот, он орет по-английски:

— Прекрасно! Так живописно! У вас прекрасные обычаи! Я знаю очень хорошо многие ваши обычаи и люблю Россию с тринадцатого года! И я заметил, что ваши деревенские дети, даже не имея нижнего белья, а оставаясь в одних рубашках, похожи на ангелов! Какая завидная нетребовательность! Поистине — этот народ непобедим! — И, наклонив голову набок и осклабясь еще больше прежнего, он протягивает свою большую руку, сняв с нее перчатку, Большетелову. Тот моргает глазами и смотрит на эту руку.

— Пожми ее! — шепчет молодой человек, толкая Большетелова в спину. И маленькая рука Большетелова встречается в рукопожатии с рукой иностранца.

По-прежнему держа рисунок в руках, высокий продолжает:

— Талант! Наверное, именно это и есть народное дарование? И что же — он живет при церкви?

Переводчица снова вполголоса отвечает ему, и я вижу, что к нам подходят и другие иностранцы, качаясь на своих длинных ногах, как журавли. Быстрые молодые люди окружают нас со всех сторон. Струйки пота текут у меня по спине.

Раздвигая кружок молодых людей, не надевая шапки, подходит старик, что-то шепчет на ухо одному из них, а тот внимательно смотрит на нас.

— Помните Загорск? Там так красиво. Но и здесь: этот народ… он так печален, но в нем есть и могучая сила, как и в стране! — Иностранец запускает в карман руку, достает оттуда что-то. — Это ему! — И, возвращая рисунок Большетелову, дает ему блестящую узкую длинную шоколадку. — Это его брату! — И в моей руке — такая же. — А это их дедушке! — И у лысого старика такая же шоколадка!

И не успеваем мы его поблагодарить, как видим уже его спину: делая такие громадные шаги, какие, наверное, мог делать только Гулливер, он спешит к дверям церкви, в которых появились крестьянские дети.

Они, рассовав свою милостыню, одев шапки и взявшись за руки, идут от церковных дверей по глубокому снегу и действительно представляют собой впечатляющее зрелище.

Впереди — старший в длинном, до пят, домотканом зипуне, крашенном луковым отваром, в шапке, похожей на воронье гнездо, в лаптях и белых онучах. Следом за ним — средний. На голове у него высокая белая румынская папаха, которую у нас зовут генеральской. На ногах — лапти. За ними идет еще один, в таких же лаптях, и последним — самый маленький, в громадной шапке, которая совсем закрыла его лицо, и только по движению маленькой руки можно понять, что он ковыряет в носу. Он, конечно, тоже в лаптях. И у всех на спинах крохотные мешки с сухими корочками, и все они как бы сошли с картин Перова.

— Ла-а-апти!!! — восторженно орет по-русски иностранец.

— Кошмар! — стонет человек в длинном пальто и в ботинках «прощай, молодость». Он пытается, подобно вратарю на футбольном поле, броситься между детьми и иностранцем, но расстояние слишком велико. Иностранец тоже делает скачок, вскидывает свой фотоаппарат… Вспыхивает голубая молния. И с раскрытыми ртами, замерев среди пушистого снега, на фоне старинной церкви застывают в испуге крестьянские дети.

III

Захлопнув аппарат, иностранец говорит:

— Я хочу видеть то место! — Он повторяет это как попугай, обращаясь к человеку в длинном пальто: — Я хочу видеть то место! Я хочу видеть то место!

— Какое? — спрашивает переводчица.

— То самое, — отвечает высокий, — где солдаты маршала Даву расстреливали храбрых русских в ту… — он машет рукой, — в ту Отечественную войну!

«Я знаю это место», — думаю я, но боюсь раскрыть рот, мечтая только о том, как бы нам с Большетеловым смыться отсюда подобру-поздорову.

Один из молодых людей исчезает в церкви, а потом возвращается, ведя мрачного старика с длинной седой бородой. Иностранец неотрывно смотрит на старика, лицо и фигура которого напоминают персонаж из оперы «Иван Сусанин».

— Боже! Что за народ! — восклицает иностранец и хватается за свой аппарат.

Старик кланяется и, подняв руку, говорит:

— Не извольте беспокоиться, сниматься я не буду.

— Что он сказал?

— Он не хочет фотографироваться, — переводит переводчица.

— Ах, как жаль!

Сурово и безучастно осматривает старик иностранцев. И я понимаю, что его не трогают и не восхищают ни аппараты, ни выглаженные брюки, ни блестящие лаком ботинки…

— Пожалуйте! — И он жестом показывает в глубь двора на каменную стену нашей церкви.

Он медленно идет впереди нас, ступая по снегу растоптанными валенками. За ним — иностранец с переводчицей, потом — человек в длинном пальто, за ними — остальные иностранцы и молодые люди, один из которых продолжает подталкивать нас с Большетеловым в спины.

Мы подходим к церковной стене. Старик снимает шапку, кланяясь, крестится и показывает рукой на стену:

— Вот!

Высокий иностранец вынимает свой маленький фонарь, освещает белую стену. Снег сыплется на наши головы. При свете фонаря мы видим закрашенные известкой длинные ряды щербин на каменной поверхности, чуть пониже — вделанную в стену квадратную плиту с крестом и надписью.

— О! — восклицает он. — Это следы старинных пуль! — Он подходит ближе и ковыряет краску, темная точка обнажается под ней. — Вот это калибр! — Он тычет пальцем в темную точку и смотрит на переводчицу. — Я хочу это иметь!

Та шепчет что-то одному из молодых людей, который еще не дослушав ее, согласно кивает головой.

— Вы получите это! — говорит переводчица.

— Прекрасно! Это — дорогой сувенир! Возможно, эта пуля прошла сквозь храброе сердце русского!

Я содрогаюсь при этих словах.

А иностранец снимает свою меховую шапочку, похожую на пилотку, и, обнажив седую голову, наклоняет ее и так стоит какое-то время. И тут одна из дам его свиты протягивает ему что-то, он берет сверток, шелестит бумага… И мы ахаем! Свежие, прекрасные алые гвоздики на длинных стеблях втыкаются одна за другой в белый снег. Подняв обнаженную голову, высокий иностранец говорит:

— Я люблю Россию! Очень! И чту страдания. Мой дед жил в России и был с Лео Толстой. И мы будем вам помогать!

Когда он заканчивает, мы видим, как он взволнован, а седая дама, подавшая ему гвоздики, сморкается в чистый носовой платок.

— Я хочу, — продолжает он, — снять кого-то у этой стены… на память… из народа. — Его взгляд опять падает на нас с Большетеловым и на старика, стоящего позади нас и уже жующего свою шоколадку. — Как приятно видеть славную семью, имеющую такое единение и любовь в эти ужасные годы! — восклицает он, глядя на нас. — Ведь вы — одна семья?

Я понимаю почти все, что он говорит.

— Нет, — отвечаю я.

— Мы все сейчас одна семья! — говорит переводчица.

— Твой отец на фронте? — спрашивает он у меня.

— Нет, — отвечаю я.

— Да, — говорит переводчица.

— Я так и думал! — заявляет иностранец. — Я сниму их!

Переводчица кивает, но тут мы понимаем, что и он что-то соображает.

— Я хочу, чтобы еще кто-то был из народа, — просит он. И двое шустрых молодых людей моментально становятся рядом с нами. Он, посмотрев на них, открывает свой большой рот и так громко смеется, что мы вздрагиваем. — Ол райт! Пусть будут они!

— У-у, паразит! — шепчет старик в мою спину. — Всего загородил меня!

— Что сказал этот старик? — спрашивает иностранец.

— Он выразил свое одобрение происходящему, — не моргнув глазом, сообщает переводчица. И высокий протягивает руку старику.

А я, воспользовавшись тем, что палец, упирающийся в мою спину, наконец-то исчез, шепчу Большетелову:

— Бежим, Ваня!

IV

— Я так боялся, когда садился рисовать! — доверчиво говорит мне Большетелов. — Но было так красиво… И я сел… И потом подошел этот дедушка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: