После тенниса она стала высказывать ему своё беспокойство: ты, дескать, перебарщиваешь, у тебя проблемы с сердцем, в твоём возрасте такие нагрузки могут быть вредны. Отец нехорошо улыбнулся и сказал: «Не волнуйся. Все проблемы со здоровьем в прошлом. Ты боишься, что у меня будет сердечный приступ и я умру от инфаркта? Не бойся, я не умру». Он был прав. Такая простая мысль не пришла ей в голову. Как он может умереть? Лучше вовсе об этом не думать. Но не думать Ирина не могла. Конечно, никто не задумывается о смерти ежесекундно, иначе было бы невозможно жить, но, тем не менее, любому человеку известно, что он смертен и рано или поздно умрёт, а папа? Что будет с ним? Придя оттуда, он стал бессмертным? Не может быть, а как? Как? Никто, конечно, не знал ответа, кроме него самого. Ире остро хотелось с ним об этом поговорить, но она не решалась. Тема казалась ей неуместной, жестокой и бестактной. Спрашивать у человека, как и когда он умрёт — это цинизм. Ну да, цинизм — если спросить у живого человека. А у отца… может, и нет никакого цинизма? Ирина уговаривала себя, что задать ему такой вопрос можно и нужно, но начать этот разговор у неё никак не получалось.
Все, и она в том числе, старательно делали вид, что всё нормально и у них дед как дед. И всё-таки разговор про «там» у них возник. Они ехали в машине с изготовленным Федей творогом к детям. Отец не возражал, и в этом было некое противоречие. С одной стороны, не надо баловать — его знаменитое «не превращаться в нянек и слуг», а с другой — надо помогать! У Ирины было ощущение, что он и сам для себя не решил, как надо себя вести в отношении детей. Ира считала, что надо помогать, но без ажиотажа. Концепция, что надо своими телами устилать путь детей к счастью, была ей не близка. Ни любовь, ни уважение не могут основываться на благодарности, да и благодарности никакой не будет. Помощь станет восприниматься как должное, не заслуживающее внимания. Любить и уважать можно только самодостаточных людей, которые ни в коем случае не становятся жертвами служения близким. Словом, скользкая тема о разбивании в лепёшку ради детей и внуков:
— Понимаешь, пап, семьи моих детей — это самые близкие мне люди, а когда делаешь что-то для близких, это не одолжение, не услуга, это ты как бы себе самому делаешь. К тому же, добрые дела нам, наверное, зачтутся.
— Кем это зачтутся? Что ты глупости говоришь? Ты веришь в высшую силу, которая оценит твои поступки, взвесит на весах твои добрые и злые дела? Не ожидал от тебя.
— А что, там у вас все живут одинаково?
— Ир, ну что ты, в самом деле. Там не живут.
— Пап, ну объясни ты мне толком… как не живут, если ты мне рассказывал, что видел знакомых и вы общались? Я не понимаю…
— Ира, я тебя предупреждал. Этого понять нельзя. Человеческая мораль зиждется на смертности: нельзя убивать, издеваться, мучить, доставлять моральную и физическую боль. Но, как ты говоришь, «там» нет боли и смерти, человек не существует физически. Всё, что с ним произошло — уже произошло, и поэтому он по сути неуязвим для мучений и издевательств. Ему нельзя сделать больно.
— А разве люди там не подвергают осмыслению прожитую жизнь? Всегда же есть сожаления, раскаяния, угрызения совести.
— Не думаю, что это так. Конечно, твоя жизнь высвечивается, многое становится ясным. То, что не понимал, делается очевидным, точки над «i» ставятся, но никакого самобичевания не происходит. Например, мой брат Матвей так и остался в убеждении, что мы его бросили, но я не считаю себя виноватым в его гибели.
— А ты правда не виноват?
— Нет, не виноват, да я не анализирую там свою жизнь с точки зрения «виноват — не виноват».
— Ну как же? В течение жизни совершаются ошибки.
— Ну и что? Ошибки — это нормально. Вариантов поступков очень много, и трудно судить, какой был правильным, а какой — нет.
— И оттуда нельзя судить?
— Не знаю, наверное, нельзя. Мотя нас судит, но это в нём возникло, когда он тонул, а не потом. Никто там никого не судит. Остыли чувства, угасли эмоции, настал покой. При жизни такого покоя ни у кого нет и быть не может. Да и общение, о котором ты говоришь, нечастое, и только если в нём возникает потребность.
— У тебя возникала?
— Да, иногда.
— А что если ты хочешь общаться, а другой человек — нет?
— Это сложно. Никто никого не отвергает. Но ты сразу понимаешь, что лишний, и уже никаких контактов не ищешь. Насчёт родственников я тебе говорил. Никаких обид ты не испытываешь, поскольку отдаёшь себе отчёт, что это так, а не иначе, а кривить душой никто больше не может.
— А тогда я не пойму, зачем вы там друг другу?
— Ты права, не очень нужны, но всё-таки иногда наступает смутная тоска, и тогда мы ищем близких по духу.
— Кто там тебе близок по духу? Друзья? Расскажи.
— С Серёжей Филаретовым мы общаемся, но он часто со своей женой, не хочет с ней разлучаться, а мне она не нужна. Он хотел бы общаться и с ней, и со мной, но всё-таки выбирает её. С Лёней Дулиным мне хорошо. Он очень тёплый, глубокий, умный человек. Я раньше не очень хорошо его знал. Он — поэт, стихи мне читает, с ним интересно.
— А его Милочка?
— Нет, её с нами нет. Чужая ему женщина. Неумная, неприятная.
— Да, она же шизофреничка, мучила его.
— Вот-вот, никогда не разберёшь, где болезнь, а где просто дурной характер.
— Ты сказал, он тебе стихи читает… разве ты любишь стихи? Да ты никогда в жизни ни одного не прочёл. Что это там на тебя нашло?
— Да, не прочёл, а там полюбил. Наверное, всегда любил, только не было на них времени.
— У тебя время там появилось?
— Опять ты, Ира… там нет времени. Там вечность.
— А ещё кто там с тобой?
— Ну, например, Володя Гуревич. Помнишь его? Он — мой человек.
— Вы разговариваете?
— Да нет, в этом нет необходимости. Мы чувствуем, что другой рядом, и понимаем мысли друг друга. Говорить не нужно. Володя, оказывается, всегда мне завидовал, что я женат на еврейке, а у него так не вышло, хотя он любил свою жену.
— О чём вы разговариваете? Я не могу этого понять, ведь там же ничего не происходит, что обсуждать? Нет новостей, событий, на которые люди реагируют.
— Да, ты права, никакой сиюминутности быть не может.
— Вы говорите о прошлом?
— И о прошлом тоже, но прошлое не важно. Мы делимся мыслями. Раньше я так суетно жил, что мыслями ни с кем не делился и со мной не делились. То есть не так: делился тем, что приходило мне в голову, а ничего важного не приходило, вот в чём дело. Одна проза жизни, быт, работа. А у тебя разве по-другому?
— Да, я делюсь мыслями, мне есть с кем.
— Мне тоже было… но, не знаю… может, такие разговоры в нашем кругу были просто не приняты?
— Пап, я никогда тебя об этом не спрашивала, но… сейчас спрошу: женщины твои многочисленные… ты там с ними вместе?
— Только с одной. С Лёлей.
— С кем?
— Ира, зачем тебе это? Была у меня когда-то подруга, студентка консерватории. С ней у меня могла бы сложиться другая судьба, но не сложилась.
— Тебе жаль?
— Нет, не жаль.
— А мама?
— Ир, я устал. Давай в другой раз.
— Ты почему-то уходишь от разговоров о маме? Я чувствую, тут что-то не так.
— Да всё так. Если ты не против, я пойду свитер свой постираю. Давай, если у тебя есть что постирать вручную.
Ира поняла, что больше отец ей сейчас ничего не скажет. Разговоры про «там» он явно не любил. Наверное, дело было в том, что сейчас отец жил, пусть иллюзорной жизнью, но жил. А тот, кто живёт, не хочет говорить о смерти. Такие разговоры расстраивают, поэтому их избегают. Неужели в этом таится разгадка папиной уклончивости? В таком случае наседать на него с расспросами бестактно. Ну и пусть бестактно, а она всё равно будет. Иначе… иначе — что? Ира и сама толком не знала. В обычных случаях это означало бы разные неприятности, но что она могла сделать отцу? Ничего она ему сделать не могла, да если бы и могла, то не стала бы, хотя по-настоящему оценить своё исключительное счастье, что вернулся именно её отец, Ирина пока тоже не умела.