— Ажулай, я не прошу вас раскрывать секреты. Я пытаюсь понять Манон, чтобы понять Этьена. Манон — сестра Этьена, но... для меня это загадка. Все больше и больше непонятного. Ее ненависть к отцу, ее злость на Этьена. Это только из-за того, что ей не досталась ее заслуженная, как она считает, доля наследства, когда умер их отец? Неужели из-за этого она такая суровая и гневается на всех?
— Как вы не видите этого, мадемуазель О'Шиа? — Ажулай неодобрительно посмотрел на меня.
Похоже, я его чем-то огорчила. Я поняла, что мне не стоит больше задавать ему вопросы и нужно просто уйти. Но мне не хотелось уходить. Мне хотелось продолжать разговаривать с ним.
— Как вы можете меня об этом спрашивать? — не унимался он.
Я нахмурилась.
— Что вы...
Он покачал головой.
— Конечно, в вашей стране все так же. Это одинаково везде. У мужчины есть жена. И у мужчины есть другая женщина. Есть дети.
Я ждала.
— Мать Манон — Рашида Малики — была служанкой в доме Марселя Дювергера. Мсье Дювергер и она... — Он запнулся. — Они были вместе долгое время. Манон рассказывала мне, что мсье Дювергер приезжал в Марракеш, но потом вернулся во Францию, за несколько лет до того, как французы стали хозяйничать здесь, и что она родилась как раз в это время. Но после того как французы обосновались в Марокко, мсье Дювергер привез свою мадам, Этьена и Гийома из Парижа, и они стали жить в Марракеше. Рашида Малики продолжала работать в доме Дювергеров.
Он замолчал. Это был самый длинный монолог, произнесенный Ажулаем. Я осознала, что пристально смотрю на него, вернее, на его губы. «У него чувственный рот», — внезапно подумала я. В его отличный французский язык арабский привнес какой-то внутренний ритм, так что его речь звучала почти как мелодия.
Он знал, о чем говорил.
— Жена часто что-то подозревает. Но если бы мадам Дювергер знала о Рашиде, она бы не позволила ей остаться служанкой в своем доме. Она была добра к Рашиде и даже к Манон.
— Она знала Манон?
— Пока Манон была маленькой, ее растила бабушка, но когда она повзрослела, мать нередко забирала ее в большой дом, в дом Дювергеров, чтобы та помогала ей в работе. И Манон говорила мне, что мадам Дювергер делала ей маленькие подарки и отдавала кое-какую одежду, которая ей больше не была нужна. Манон знала, кто ее отец. Здесь, в медине, все семьи знают, кто отец ребенка. Это не является тайной. Во французском квартале — да, но не в медине. Когда Манон не помогала матери, она иногда играла с Этьеном и Гийомом. Но она знала, что не может раскрыть секрет, не может рассказать, что отец Этьена и Гийома также и ее отец, потому что тогда ее мать потеряла бы работу и лишилась некоторых привилегий, которые мсье Дювергер ей предоставлял.
— Значит, Этьен... Он тогда не знал?
Выражение лица Ажулая снова изменилось.
— Он не знал этого долгие годы. Манон была для него просто дочерью служанки. Но Манон обладает большой внутренней силой и решимостью. Она занималась самообразованием. Она научилась говорить на французском как на родном языке. Она была очень красивой, — и есть, как вы заметили. Очень... — Он сокрушенно покачал головой и сказал какое-то арабское слово. — Я не могу подобрать точное французское слово. Но она всегда могла заставить мужчин приходить к ней и желать ее. С пятнадцати лет у Манон всегда были мужчины, которые обеспечивали ее.
Я знала слово, которое он подыскивал. Сексуальная. Желанная. Я вспомнила, как кокетливо она вела себя с Ажулаем. А еще мне было ясно, что она прекрасно осознает, какой властью над мужчинами обладает. Значит, Ажулай знал ее давно? С пятнадцати лет? Он любил ее все эти годы?
— Манон никогда бы не стала угодливой марокканской женой, вся жизнь которой ограничена домом и двором, — продолжал Ажулай. — Она хотела мужа-француза, мужчину, который обращался бы с ней, как обращаются с французскими женщинами. И у нее были мужчины-французы, много. — И снова я вспомнила Оливера, выходящего из ее спальни. — Но никто бы на ней не женился, они понимали, что она собой представляет. — Ажулай помолчал пару секунд. — Манон и не арабка, и не европейка. И она не одна такая, в Марокко много женщин, подобных Манон. Но они, тем не менее, живут достойно. Несчастье Манон в том, что она позволила себе однажды слишком много вольностей. Она бы не стала марокканской женой, но она также и не стала бы шикхой— содержанкой. Здесь это легальная профессия.
Так много вопросов, на которые трудно найти ответы! Казалось, что я запуталась в паутине: Манон, Ажулай, Оливер, Этьен.
— Вместо этого, — сказал Ажулай, — Манон искала любви. Она попыталась ухватить ее кончиками пальцев, и тем не менее, как это ни грустно, была не в состоянии понять, почему то, что она считала любовью, всегда от нее ускользало.
Я наблюдала за его лицом. Предлагал ли он когда-нибудь Манон выйти за него замуж? Отказала ли она ему, потому что он туарег, но он продолжает ее любить?
— Но... когда Этьен узнал, что Манон его сестра? — спросила я.
Ажулай вышел из тени и посмотрел на солнце.
— Я должен идти, — сказал он.
Я осталась на месте, не желая, чтобы он уходил. Его рассказ и его голос буквально загипнотизировали меня.
Он оглянулся на меня.
— Я передам Этьену то, что вы просили, мадемуазель О'Шиа, — пообещал он.
— Меня зовут Сидония, — сказала я, не понимая зачем.
Он кивнул. Я хотела, чтобы он назвал меня по имени. Мне хотелось услышать, как он произнесет мое имя. Но он повернулся и зашагал прочь.
Пока я жила в отеле «Норд-Африкан», несколько раз, увидев издали мужчину в одном из придорожных кафе во французском квартале, я думала, что это Этьен. Иной раз, когда я ловила на себе взгляд высокого туарега в синем, царственно вышагивающего по улице, я думала, что это может быть Ажулай.
Иногда мне снился Этьен: беспокойные, тревожные сны, в которых терялись либо он, либо я. Сны, в которых я находила его, но он меня не узнавал. Сны, в которых я видела его издали, но, когда подходила ближе, он становился меньше и совсем исчезал.
Сны, где я смотрела в зеркало и не узнавала себя, мои черты постоянно менялись.
Просыпаясь после таких кошмаров, я пыталась успокоиться, вспоминая время, когда мы с Этьеном любили друг друга в Олбани. Но становилось все труднее и труднее вспоминать моменты нежности, выражение его лица, когда он смотрел, как я иду к нему.
Однажды утром, лежа в постели и слушая призыв к утренней молитве, я потянулась к тумбочке и взяла плитку Синего Человека с писты.Я провела рукой по выпуклому сине-зеленому узору; плитка была гладкой и холодной под моими пальцами. Как мастер добился такой глубины цвета?
Я вспомнила дикие картины маслом Манон, а потом сравнила их со своими изящными изображениями, к которым всегда относилась болезненно, с моими тщательно выполненными, идеальными цветками в нежных тонах. Осторожными мазками я выписывала птичий хохолок или крыло бабочки. Да, это были чудесные цветы, замечательные птицы и бабочки, нарисованные с натуры, но какие ощущения они вызывали? Какую часть себя я вложила в те работы?
И снова я увидела себя с кисточкой в своей комнате в Олбани, пытающуюся передать что-то малозначительное. Но я знала, что те картины уже не были частью моего мира — этого мира, нового мира.
Я снова вспомнила поездку с Мустафой и Азизом, яркие лодочные причалы вдоль побережья Атлантики, желтое небо в конце дня, кружение чаек. Я вспомнила деревенских бдительных, вечно голодных собак под столами торговцев мясом, ожидающих ежедневной подачки — внутренностей козы, овцы или ягненка, которые мужчины бросали им.
Я вспоминала ровные ряды пальм на главной улице Ла Виль Нувель и разнообразие цветов в многочисленных садах. Я закрыла глаза и представила переливы марокканских красок повсюду: в тканях, одежде, на кафеле, стенах, ставнях, дверях и воротах. От этих ярких цветов у меня уже рябило в глазах, но были здесь и такие мягкие, такие нежные и неземные цвета, что хотелось протянуть руку и зажать их в кулаке, как некоторые хотят поймать облако.