Тот не обратил никакого внимания (или сделал вид, что не обратил) на тираду о детях и стал спрашивать, что еще было у Махно. Миша охотно рассказал про несчастного Лашкевича, про то, как разочарован был Махно реакцией станичников на свою речь в народном доме. Резник очень внимательно все записал. Отпустил он его только поздней ночью, сказав при расставании те же слова, что и Нестор Иванович: чтобы к театру больше не подходил на пушечный выстрел. За дверью ревкома тоже все повторилось, как и давеча: жалкие фигуры озябших родителей, объятия, скользкая дорога домой, тусклый свет в родном окошке…

Учительство в начальной школе тоже пришлось оставить. Директора, бывшего Генерального штаба казачьего офицера Григория Яковлевича Каргина, затаскали в Вешенскую в Дончека, хотя он у белых не служил и в восстании не участвовал. Михаил решил, что неприятностей у Каргина хватает и без него, и объявил ему, что уходит. К тому времени Александр Михайлович уже нашел себе работу, которая, на первый взгляд, называлась солидно: «заведующий Каргинской заготконторой № 32». На самом же деле заготконторой был ссыпной пункт, в который продотряды свозили реквизированное зерно, а повстанческие отряды, наоборот, оттуда его увозили. Устроиться туда заведующим означало примерно то же самое, что живьем добровольно записаться в покойники. Повстанцы (большевики называли их бандитами) при налетах атаковали первым делом два объекта: исполком и заготконтору. Правда, предводитель местных партизан Фомин (тот самый, что в январе 19-го открыл фронт красным), приятельствовавший с Павлом Дроздовым и хорошо помнивший Александра Михайловича, не трогал его, понимая, очевидно, что бывший хозяин мельницы не от хорошей жизни пошел в заготконтору. Фомин забирал или раздавал казакам зерно и исчезал, чтобы недели через две появиться вновь. Затем неизменно приезжала Дончека, Резник или кто другой, и начинались вопросы, сводящиеся, в сущности, к одному: «А почему тебя не расстреляли? Ты что, с ними заодно?»

От такой жизни Александр Михайлович, прежде к спиртному равнодушный, стал «зашибать». Компанию ему чаще всего составлял младший брат Петр Михайлович, тоже маявшийся в новой жизни. Анастасия Даниловна накрывала на стол чем Бог послал и уходила по своим делам. Когда возвращалась, то здоровенная бутыль, принесенная Петром Михайловичем или извлеченная из заветного схрона отцом, обычно бывала уже пуста.

— Как вы с ней, проклятой, сладили?! — удивлялась маманя. — Эти гули нас из сапог в лапти обули!

Шолоховский курень тем временем приходил в упадок. Похмельный Александр Михайлович уныло бродил с утра по базу. И сам курень, и свинарник, и птичник, и конюшня, и амбар разрушались, требовали ремонта, но отец лишь тоскливо смотрел на разорение. Не лежали у него руки к работе. Михаил же по младости лет никогда не работал толком ни в поле, ни дома и поэтому мало что умел. К тому же он вскоре снова устроился на работу — статистиком в Каргинский исполком. Анастасия Даниловна одна с утра до позднего вечера горбатилась на огороде да таскала огромные вязанки с хворостом на растопку.

По выходным Михаил наладился ездить в Ясеновку, в бывшее имение Поповых, где по-прежнему в господском доме, частично занятом под школу, жили дочери Дмитрия Евграфовича — Анастасия и Ольга. Анастасией старшую дочь отец назвал в честь оставшейся у него сладкой занозой в сердце Анастасии Даниловны, несмотря на молчаливое неодобрение покойной ныне помещицы Анны Захаровны. С сестрами Мишка познакомился, приехав к бабушке в Ясеновку. Анастасия и Ольга были поражены, что он — сын той самой Насти, ставшей уже у Поповых семейным преданием, пересказываемым, правда, шепотом. Они сразу же подружились. Михаилу приглянулась красивая, тонкая, гибкая, как Мария Дроздова, начитанная, острая на язык Анастасия. Он обдуманно пригласил сестер (Мишка дразнил их Лариными) на очередной спектакль в Каргинскую, где выступал он уже в зените славы. Ход, без всяких сомнений, оказался удачным. Насмешница Настя, окунувшись в атмосферу успеха, окружавшую Михаила на представлениях, стала отвечать ему взаимностью. Сначала дальше поцелуев дело не шло, но к весне Мишка, обученный жалмерками разжигать женскую чувственность, добился большего.

Раннее утро в заросшем травой окопчике на окраине Ясеновки, солнце, встающее из-за кургана, первые петухи, подол Настиной юбки, мокрый от росы, ее уже совсем не насмешливая, а мягкая, таинственная улыбка… Закрутилась у них любовь… Было в ней еще что-то помимо тех чувств, что испытывает обычно в близости парень к девушке: ведь доходили, конечно, и до Михаила пересуды о первой любви его матери. А теперь он полюбил дочь человека, доставившего Анастасии Даниловне столько страданий. Правда, отличие Насти от каргинских девок Михаил почувствовал очень быстро. Однажды, глядя на Мишкины латаные подштанники, она очень вежливо спросила, не пора ли ему поменять нижнее белье. Мишка, которого Марья и каргинские жалмерки приучили к довольно уверенному обращению с женщинами, тут густо покраснел. Белье его и впрямь было того… особенно если сравнить его с безукоризненным Настиным — а ведь жили теперь Поповы не богаче Шолоховых… Но оставалось, видно, еще кое-что от старой роскоши, а Мишке где взять? Мануфактура ведь — на вес золота… Теперь Михаил понял, почему так смущало во время ареста «забурунного» Дмитрия Карамазова его нечистое белье — он был той же породы, что и Анастасия. Он сказал об этом ей, она засмеялась, погладила его по щеке и сказала: «Вот за этот ум я вас и люблю». Полное отрезвление пришло, когда быстрый на решения Мишка предложил Насте руку и сердце.

— Не хочу учиться, а хочу жениться? — спросила она, сощурив свои насмешливые глаза, явно намекая на успешную Мишкину роль в фонвизинской инсценировке.

— Я серьезно, Настя. Выходите за меня!

Анастасия и после близости с ним не перешла на «ты» — ну и он, смолоду деликатный, ей «выкал».

Настя улыбнулась.

— Девушки, Миша, могут выходить замуж в шестнадцать лет, а вот юношам лучше этого не делать, ибо едва ли они способны кормить семью. К тому же я вовсе не шутила, вспомнив слова Митрофанушки. Вам учиться надо, а вы не закончили даже гимназии.

Вот когда Михаил узнал психологическую разницу между простолюдинами и дворянами: у дворян был на первом месте рассудок, а не чувство.

Впрочем, и с простолюдинами обстояло не так все просто. Первое в своей жизни предложение он сделал не гордячке Насте, а еще в прошлом году худенькой, молчаливой, загадочной, но этим и выгодно отличавшейся от надоевших разбитных жалмерок Кате Чукариной, дочери председателя Каргинского исполкома.

Чукарин, хоть и ходил на шолоховские спектакли, хлопал своими огромными лопатообразными ручищами едва ли не громче всех, замуж свою дочь за «бесштанного затейника» Миню не отдал. Вот тебе и «свобода, равенство, братство»!

И отправился Миша учиться — в Ростов, на трехмесячные курсы налоговых инспекторов; большего не позволяло «происхождение».

* * *

Продовольственные налоговые инспекторы заменили в то время продкомиссаров. Полномочия у них были весьма широкие. Они входили в станичные «тройки», которым, в свою очередь, подчинялись «тройки» хуторские. Должность эта задумывалась при введении нэпа как гражданская, вроде финансового инспектора («фина») в городе. Но единый продналог, заменивший продразверстку, оказался ненамного легче для крестьян и казаков, поэтому они скрывали истинный размер посевов, а инспекторов порой так же успешно отправляли на тот свет, как и их предшественников продкомиссаров. Тогда, 25 июля 22-го года, все продовольственные работники были объявлены военнослужащими. Их требования к хуторским Советам приравнивались к требованиям воинских начальников. Инспекторам, в том числе и Михаилу, выдали военную форму — гимнастерку, галифе, сапоги, шинель и оружие — наган.

Когда Михаил вернулся в конце апреля 22-го в Каргинскую, отец, даром что под хмельком, сказал ему с купеческой рассудительностью:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: