— Алексей, — вдруг остановился поп, когда возвращались они вместе с хозяином от ворот к крыльцу. — Нет, не мертвецы у тебя там, в том строеньице. Там что-то иное у тебя… Солгал?
— Догадался, отче? — поднял на него глаза Адашев. — Многое ж ты видишь, отче Сильвестр. Иной раз и то, что не надо бы видеть тебе… Да, святой отец. Солгал. Ради страха солгал. Но не за себя — за царя…
— Страх? Какой страх, Алексей? Что там у тебя?
— Что? А хочешь сам убедиться, отче Сильвестр, — что? Коли не испугаешься — пойдём, покажу…
Не сразу подалась тяжёлая, обитая войлоком дверь, когда толкнулись они в выстуженные морозом сени этого приземистого строеньица, где, по слову Адашева царю, обитали лишь мертвецы. И не сразу глаза и ноздри их привыкли к дымной полутьме, к тому прокисшему, застоявшемуся духу давно обжитого человеческого жилья, которым встретила вошедших большая, но об одно оконце горница, населённая, как оказалось, совсем не мертвецами, а людьми. А ещё вернее — какими-то существами, похожими на людей.
Многое видел в жизни своей поп Сильвестр! Много болезней, и увечий, и ран, и горького убожества людского довелось ему встречать на своём веку. А такого — не видал. По каким же грехам, за какие же такие дела и преступления, Господи, ввергнул Ты этих людей ещё при жизни их земной в ад Свой кромешный, в геенну огненную, в мучения безысходные, превышающие всякую меру страданий и несчастий человеческих?!
Кто они, эти люди? И откуда они? Тела скрючены, вместо лиц — какое-то месиво в страшных наростах, и провалах, и буграх, вместо рук — обрубки, вместо ног — у иного обмотанная в тряпьё культя, а у иного и вовсе нет ничего… Лепра! Проказа гибельная! И лежачие, и ходячие, и сидячие, и дети есть, и глубокие старики, и женщины, не наружностью, а лишь одеянием своим похожие на женское своё естество… То-то прав был Алексей, говоря царю о мертвецах! Истинно, истинно мертвецы ещё при жизни своей!
И содрогнулся поп. И замерло сердце его, когда понял он, куда привёл его постельничий царский. Вскинул поп тревожный, растерянный взгляд на своего провожатого, но ничего — ни испуга, ни отвращения — не увидел он на бледном лице его. Знать, давно уже привык Алексей Фёдорович к зрелищу сему. И давно уже не тяготило и не пугало оно его.
— Мир вам, убогие! Храни вас Господь, — сказал Адашев, перекрестившись на тёмный киот с крохотной неугасимой лампадкой в углу.
— Здравствуй, батюшка Алексей Фёдорович, здравствуй, кормилец наш! Спаси тебя Христос, — прошелестели по избе в ответ нестройные голоса.
Но никто не сдвинулся с места, не приблизился к ним, когда переступили они порог сей обители смерти. Лишь умолкло жужжание прялки под низеньким оконцем, да оборвался мерный стук сапожного молотка, что зажал в беспалой, расщеплённой в кости руке своей длинноволосый парень с вытекшим глазом, пристроившийся на полу, да ещё запнулся на полуслове дребезжащий старческий голос в углу под лампадой, что-то читавший вслух. Одна лишь девочка лет пяти с пока ещё чистеньким, но, если вглядеться, уже тронутым болезнью личиком, улыбаясь и лопоча что-то своё, подбежала было к ним. Но рука Адашева даже не успела коснуться льняной её головёнки, как одна из женщин, видно, мать её, оттащила девочку назад и усадила рядом с собой на скамью.
— А что Иван, старец праведный? — спросил Адашев. — Как он, жив ещё? И в памяти ли?
— Жив, жив, боярин! Жив он, кормилец ты наш, — зазвучали голоса. — Он без тебя не умрёт, он тебя ждёт… Утром ещё был в памяти. Вон он на полатях — может, спит, а может, так лежит…
И правда: в тёмном углу за печью, укрытый лоскутным одеялом, лежал и смотрел на них весь почерневший, ссохшийся старик. С головы на окостеневший лоб его свисала слипшаяся от пота седая прядь, в груди его что-то клокотало, беззубый, широко разинутый рот хватал и не мог ухватить воздух. И если бы не лихорадочный блеск глаз, вряд ли в могиле череп его как-нибудь отличался бы от того, чем была сейчас его голова. Болезнь обглодала старика до самых костей, не оставив ему ни носа, ни бровей, ни даже, казалось, кожи на щеках.
— Здравствуй, Иван, — сказал Адашев, склоняясь над стариком. — Узнаёшь меня? Видишь, я попа тебе привёл. Будет кому за тебя Бога молить.
— Спаси тебя Господь, боярин, — с трудом, задыхаясь, прохрипел ему в ответ старик. — Только поторопился ты… Я не сегодня, я завтра помру… Завтра, как солнышко сядет, так и помру…
— Откуда ты знаешь, дед? На всё воля Божья. И никому её не дано знать.
— Знаю, боярин. Знаю… Я долго жил… Я много такого знаю, чего не знаешь ты…
— Ну, а коли знаешь, тогда самое время и о душе подумать. Исповедуешься, причастишься, душу свою очистишь от греха… Далеко ведь ты собрался, дед. И нелёгок туда путь…
— Мне не в чём исповедоваться, боярин. Нет на мне греха…
— Так не бывает, дед. Все мы грешны перед Господом нашим. Все мы в ответе перед Ним…
— Вы — да… И ты, боярин, грешен. И поп, что пришёл с тобой, тоже грешен. А на мне нет греха… А за что мне кара сия, болезнь моя чёрная, и за что страдания мои, и за что покарал Он малых сих, безвинных перед Ним, что приютил ты, боярин, у себя… То я у Него спрошу. А не Он у меня…
— Прими святое причастие, сын мой, — не выдержав, всё-таки вмешался хранивший дотоле молчание Сильвестр. — Отложи гордыню свою. Отложи гнев, и мятеж в сердце твоём, и словеса богохульные твои. Ибо не дано нам знать промысел Его, и не нам судить о Нём… Смягчись, гордый человек! И забудь об обидах твоих. Со смирением и покаянием должно встретить всякому христианину конец свой в юдоли его земной. И воздастся тогда ему по вере его…
— Нет, святой отец… Ступай себе с Богом. Не утруждай себя… Не надо мне причастия церковного. И не тебе, поп, понять меня, не тебе быть заступником моим пред Господом нашим Исусом Христом… Вон Евфимий, старец убогий, там сидит. Он из наших. Он меня и причастит…
Старик замолчал. Молчали и сожители его. И долго длилось то молчание, нарушаемое лишь потрескиванием фитиля в лампадке да тяжкими, от вздоха до вздоха, хрипами у старика в груди.
— Ну, раз так, Иван Егорыч, значит, так тому и быть, — сказал наконец Адашев. — Ты вольный человек. И не мы, а Он тебе судья… Скажи только: покойно тебе? Боли не мучают? Может, вина прислать для облегчения или иного чего?
— Спасибо, боярин, спасибо, милостивец… Не надо вина. Ничего мне теперь не надо… Ноги, ноги мои горят! Ноги жжёт огонь дьявольский… Ах, в воду бы их… Вели, боярин, воды ушат принесть… Может, хоть полегчает чуть-чуть…
Кивком головы Адашев приказал сидевшим в молчании на лавке бабам принести воды. Когда же они втащили из сеней большой ушат с плавающими в нём поверху льдинками и поставили его у полатей, Адашев скинул с себя кафтан, закатал по локоть рукава и, чуть приподняв невесомое тело старика, привалил его к стене. Затем, опустив исхудавшие, в язвах, со съеденными болезнью ступнями ноги его в ушат, он вытащил из кармана какую-то тряпицу, смочил её и осторожно, двигая рукою сверху от колен к голеням, стал обтирать их, стараясь как можно меньше нажимать на лопнувшую в иных местах кожу. Движения его были ловки, сноровисты — видно, это всё было ему не впервой.
Пока Адашев делал своё дело, глаза старика были закрыты. Сведённые судорогой черты лица его смягчились, дыхание выровнялось — похоже, что огонь в ногах от студёной воды и вправду начал стихать. Один лишь раз, когда Алексей всё же чуть сильнее, чем следовало, нажал на какое-то особо болезненное место, старик застонал, но сразу же смолк.
Наконец Алексей вытер ноги старика насухо и, вновь приподняв его, уложил на спину на постель. Старик молчал — казалось, он начал засыпать. Но когда Адашев уже было повернулся, чтобы уходить, он застонал опять:
— Боярин…
— Что, Иван Егорыч? Или всё ещё жжёт?
— Нет, не жжёт. Отпустило… Спаси тебя Христос, благодетель ты наш… Завтра… Завтра, боярин, приходи. Перед заходом солнца… Я тебе ещё не всё сказал. Я тебе последние свои слова не сказал… Вижу я жизнь твою, боярин. Далеко вижу… Многие люди московские будут Бога молить за тебя, за правду и милосердие твоё. Но тяжек твой крест. И велика жертва твоя… А я… А я знаю, боярин, как обойти тебе твою судьбу. Пусть и под самый твой конец. Не она тебя сломит, а ты её. Коли послушаешь меня… Приходи завтра, боярин. Как солнце начнёт садиться. Я хочу проститься с тобой… А попа с собой больше не бери…