А пока не исполнилась ещё чаша страданий его земных, должно ему, рабу Божьему Алексею, не торопясь подготовить душу свою ко встрече с Господом, и припомнить всю свою жизнь, и покаяться, и очистить себя покаянием от греха. Сорок лет прожил он, Алексей, на свете, сорок лет он что-то делал, о чём-то думал, кого-то любил, а кого-то нет. Сорок лет пытался он творить добро и избегать зла. И видит Бог, намерения его всегда были чисты, и хотел он лишь блага державе Российской и славы Богом данному повелителю её, и никакая корысть, никакая зависть к другим не омрачала никогда помыслы его. За каждый прожитый день благодарил он Господа, и всегда был доволен тем, что есть, и не жаждал ни жены, ни имения ближнего своего, ни власти над людьми — власти не ради дела, а ради неё самой. И всю жизнь свою он трудился не покладая рук и не зная ни отдыха, ни сна. И всю жизнь исполнял он долг свой, возложенный на него судьбой, не обинуясь и не ропща и не пытаясь переложить его на плечи других.
Так почему же, о, Господи, был уготован ему и делу его столь бесславный конец? И в чём была его вина? И в чём состоял столь тяжкий грех его, Боже, перед Тобою, что чуть не в одночасье разрушил Ты всё, что долгие годы создавал он усердным трудом своим?
«Может быть, — думал скованный цепями Адашев, теряя в стылом мраке подземелья счёт часам, а за ними и дням, — самым страшным грехом была гордыня, нетерпение человеческое? И царя, и Сильвестра, и моё, и всей Избранной Рады царской? Эти метания из стороны в сторону, стремление сделать всё сразу, всё охватить, всё изменить, всё переделать наново в один присест? И эти упования на незамедлительный отклик в умах и сердцах людей? Если магдебургское право — так вынь да положь его прямо сейчас! Если долой наместников — так долой их на другой же день. Если пустить монастырские земли в государеву службу — так лишь по одному мановению указующего перста из Москвы. А если идти на врагов — то сразу на всех, от моря и до моря! А если разбогатеть России — то быть сему немедленно! А если изменить весь мир и всех людей — то не позднее, как к понедельнику к утру… Но нет! Не моя то вина пред Тобою, Господи. И не попа… То вина царя и тех лукавых искателей милостей его, кто горячил и раздражал его свирепый, от дней его младенческих нетерпеливый нрав. И мы с попом лишь унимали его, и радовались каждому доброму движению жизни в государстве Российском, каким бы малым ни было оно, и побуждали радоваться тому же и царя. И знал я, и знал благовещенский протопоп, что ничего нельзя добиться в жизни сей наспех, наскоком, одной лишь силою власти, и никаких чудес от людей ожидать нельзя. Ибо слаб человек, и стоек он в привычках и заблуждениях своих. И доколе он сам не поймёт свою выгоду, всегда он будет упираться, и хитрить, и всячески уворачиваться от навязываемых ему перемен, куда бы, к каким бы вершинам счастья и благоденствия ни звали его вожди.
Так в чём же вина моя, Господи? И дашь ли Ты мне силу духа, чтобы самому проникнуть в неё, и оплакать её, и самому осознать свой грех?… А может, вина моя прежде всего в том, что я вообще ввязался в такие дела и принял на себя ношу свыше меры моей? Служил бы я с юных лет моих в войске, татар бы поганых воевал или ещё кого, кого царь укажет. А то людей судил бы где-нибудь в Вятке, жизнь бы им человеческую, как мог, наладить помогал… А другая, мыслю, вина моя пред Тобою, Господи, что пытался я, обольщённый удачей моей неслыханной и благоволением царя, устроить державу Российскую по законам Твоим да по здравому смыслу, как в иных землях люди живут. А может, вовсе и не в том тайный промысел Твой? И не в том судьба России, чтобы жить ей, как все? А в том, чтобы жить ей наперекор всем — безропотно, и в повиновении неведомой судьбе своей, и не сходя со своего крестного пути?»
Было здесь время у него, у верного государева слуги, подумать о душе, и о Боге, и о долге своём. Может быть, всерьёз и было-то оно, это время, впервые в его жизни, с тех самых пор, как он помнил себя… Недели проходили за неделями, а кроме скрипа трижды в день открываемой двери да ставшего уже привычным крысиного писка и беготни по углам, ничто не нарушало здесь тишину, и ничто не мешало ему думать про то, про что всё как-то недосуг было подумать, пока он жил. И засыпал он, и просыпался, и вновь впадал в беспамятство, и слышал голоса, и видел сны, и видел всех, кого оставил он там, за стенами своей темницы, и говорил с ними, и жалел их, и они отвечали ему. Но как ни ждал он, как ни молил он Господа и тех, кто приходил к нему в его снах, о слове том единственном, слове истинном, которое бы объяснило собой всё, — так и не дождался он его.
И вот пришёл наконец день, когда услышал он вдруг за дверью не только звон ключей, но и топот многих ног, и стук бердышей, и чужие громкие голоса. И понял он тогда, опальный постельничий царский и Челобитной избы его начальник: свободен! Наконец-то свободен и он, свободен на вечные времена! Слава Господу нашему Исусу Христу! Слава Сыну Божьему, вознёсшемуся на Небеса!
А когда распахнул эту дверь князь Андрей Телятевский, присланный государем, чтобы, сыскав всё доподлинно, доставить потом в Москву «собаку» Адашева, то одно лишь и увидел он: распростёртое на полу тело государева изменника и улыбку его на остановившемся лице… Ушёл! Ушёл, вор! Ушёл, окаянный ослушник воли царской!
Вздохнул князь, перекрестился мелким крестом и, опустившись на одно колено, закрыл бывшему правителю земли Российской глаза.
Глава XII ОТЕЦ НАШ, ХАН КРЫМСКИЙ ДЕВЛЕТ-ГИРЕЙ
Чем может человек запрудить реку? Да ещё столь полноводную, столь вольную в течении своём, как Москва-река? Сказали бы знающие люди: лес надо для того валить, да камение возить, да щебёнку мелкую дробить, да раствор месить, чтоб крепко было, да трудиться над тем мало что не всей землёю и не один год.
А оказалось что можно её, Москву-реку, запрудить — и не за годы, а всего лишь за день — совсем иным: человеком же её и запрудить, а вернее, мёртвыми телами человеческими, если скинуть в неё мертвецов столько, сколько ей на себе не пронести. И тогда встанет Москва-река, и вспухнет, словно в весеннее половодье, и разольётся по лугам да по оврагам вдоль берегов своих, и затопит она дома и в Замоскворечье, и в Дорогомилове, и на Девичьем поле, и по иным низинным местам. И будут трупы человеческие плавать меж изб и дворов, и будет оттого стоять по всей Москве невыносимый смрад гниющего, разлагающегося человеческого мяса, а вода в реке зацветёт оттого ядовитым зелёным цветом, словно как в стоячем пруду.
Страшен был этот день 24 мая 1571 года! Может быть, был он самым страшным, самым кровавым за все шесть веков многострадальной истории Руси. Подсчитали потом: с лишним восемьсот тысяч жителей Москвы и многих ближних и дальних городов и сёл, сбежавшихся под защиту её стен, погибли в тот день от татарской сабли и от пушечной стрельбы, а ещё больше от огня, и от удушья, и от давки в обезумевшей от смертного ужаса толпе. А всего в государстве Российском жило в ту пору, по писцовым книгам, около шести миллионов человек. Правда, не все из тех, кого после нашествия того недосчиталась Русская земля, нашли свою смерть у стен Кремля, в объятой огнём Москве: полтораста тысяч яз них угнали татары в плен, привязав пленников арканами к повозкам своим летучим, а то и к хвостам коней. Но плен этот был всё равно что смерть, а может быть, ещё и хуже её.
Славную жатву пожал тогда крымский хан Девлет-Гирей! Разом отомстил он Москве и за Казань, и за Астрахань, и за всё непослушание и неисправление её. Столь славную жатву, что и сам он не сразу решился поверить в такой успех. Чтобы всё так складно сошлось, одно к одному? И внезапность, скрытность его набега, и растерянность московских воевод, прозевавших переправу хана через Оку, и сумятица, бестолковщина в самой Москве, куда отовсюду, тесня и топча друг друга, бросились спасаться русские люди, и непонятное поведение русского войска, тоже устремившегося в тесный, легко доступный огню город, вместо того чтобы встретить татар в чистом поле, и, наконец, в довершение всего — такая удача его, хана, пушкарей, сумевших несколькими залпами запалить с разных сторон весь посад, а за ним и всю Москву!