— Естественно, проще всего развязать, только полицейские узлы затянуты так, что веревка срастается намертво, — объяснил он вежливо. — Все ногти можно обломать…
И он с нежностью взглянул на свои ногти — длинные, холеные, покрытые неброским лаком.
— Лучше не рисковать. Сейчас что-нибудь придумаем… Хороший шнур, даже разрезанный на куски, немало ценится…
— Особенно из этого заведения. Всегда можно продать, заверив покупателя, веревка, мол, с виселицы, приносит счастье.
— А вы, я смотрю, неплохо информированы о наших побочных доходах, — удивился он с приятностию. — Верно, уж и сердиться перестали на стражников, сидевших в засаде и охотившихся за шаром? Сколько на нем прекрасной веревки! Вешать не перевешать! Народ обожает такие зрелища. С развлечениями у нас туговато… А тут еще и надежда на лучшее будущее, вот, мол, уже и очищение начинается… Вам кофе? Право, что это я… Кофе нет, экономия… У меня только вода с соком. Я сам подаю добрый пример, когда что-нибудь требую от других. Впрочем, поить вас собственными руками стеснительно и для меня, и для вас, так что не стоит… Лучше поговорим.
Я сел в кресло.
— Не правда ли, удобно?
Было вовсе не удобно, связанные за спиной руки мешали откинуться на спинку, я сидел сгорбившись, что Директор и принял как дань надлежащего уважения. В этот момент что-то легонько затормошило шнур, пощекотало ладони. Неужели неизвестный друг пытается освободить мне руки?
— Хочу кое о чем спросить вас, ответы повлияют на решение прокуроров… А возможно, найдем все-таки общий язык? Кстати, во имя чего вы живете? Ваше самое большое желание?
— Помогать людям, пользу приносить хоть немного… Подбадривать, одарять хоть крупицей радости. Поддерживать надежду…
Директор закусил губы — губы явного сластолюбца — и многозначительно подмигнул.
— Полноте, это напоказ, а если честно? Хотите славы? Всеобщее восхищение, фотографии на первых полосах газет, лавры там, премия? Надеетесь на бессмертие?
— Не больше и не меньше, чем любой художник.
— Разумеется. Значит, вы не против нас. Все данные за то, что вы станете таким же, «аки и мы». Приветствую в вашем лице нового акиима!
— Постойте, минутку… Я что-то не пойму, куда это вы меня норовите впутать?
— А у нас нет ни удостоверений, ни взносов… Нам довольно пары слов, ба, одного жеста, чтоб узнать друг друга. Больше всего мы любим себя, собственная шкура — предмет наипервейшей заботы, в расчет берутся лишь свои дела, всемерные усилия прилагаются к тому, чтобы думали о нас лучше, чем мы сами думаем о себе, хоть такое практически невозможно… Мир принадлежит нам, понятно? Весь! Туземцы должны служить нам. Мало того — почитать за особую честь, за великое счастье сие дозволение.
— А что взамен? — прошептал я ошеломленно.
— Акиимы во всем помогают друг другу: я тебе, ты мне. Это среди своих, а на людях можно ссориться, подсиживать друг друга, оговаривать, коли надобно для пользы дела. Мы все возглавляем и все решаем, хоть и чужими устами, с каждым приказом перед нами будут открываться все новые двери.
Он наклонился через стол и заглянул мне в глаза.
— Сегодня же я могу тебя освободить, сделать Великим Летописцем, ввести в тайный совет Людей Чистых Рук, но запомни: придет время, и ты в свой черед поможешь нам, исполнишь наше требование.
— А моих друзей вы освободите?
— Называй меня братом. Сколько естественных данных для взаимопонимания, и все-таки ты меня не понял! Еще раз: каждый думает исключительно о себе, служит себе не за страх, а за совесть, намечает цель и смело идет к ней при поддержке акиимов. Иных друзей нет и не может быть!
— А артиллерист Бухло? А кот Мышебрат?
— Зачем они нужны? Они впутали тебя в делишки, за которые попадут в тюрьму, а то и на виселицу. Пора уразуметь — это враги! Из-за них ты попался. Ежели их приговорят, то и поделом! Благородство таких типов оборачивается глупостью. А тебе жаловаться грех, целехонек вышел из всяких бед!
Он увещевал благожелательно, будто гладил по голове, терпеливо уговаривая подумать не слишком-то сообразительного ученика — глядишь, и уразумеет, как решить задачу.
— Значит, от друзей отречься? Заклеймить? И своими показаниями подкрепить обвинение против них, которое дописывают там, в подземелье?
— Ну что за чувствительная совестливость! А всего и дела — думать лишь о себе! Заботься каждый исключительно о себе, насколько легче договариваться! Сразу видно, с чем подъехать, как привлечь… А уж коли думает о других, пиши пропало — полная неразбериха начинается.
— А как быть с Родиной?
— Родина — это место, где тебе хорошо, где приумножаются блага для тебя же, где тебя знают и ценят, где ты пользуешься полной поддержкой таких же, вроде тебя, важных и влиятельных людей. Мы одни знаем: эти люди — акиимы, и они из кожи вон вылезут, только бы помочь, а все оттого, что мы их на посты подсадили. То ли вчера, то ли несколько лет назад…
И он смотрел на меня обещающе, благожелательно подмигивал, лишь бы я хоть как-нибудь согласие выказал.
— Мне бы подумать, — съежился я, словно улитка в раковине. — Больно уж все просто…
— Все и есть просто. Принять наши принципы за основу и действовать для своего блага, то есть жить мудро. Я тебе, а ты завтра мне. Или некий третий, лишь бы этим полоумным — не нашенским — в глаза не бросалось. Убедишься, брат, привыкнешь быстро, а уж как удобно — не пожалеешь.
— Разрешите мне подумать. Завтра дам ответ.
— Добро. Я не тороплюсь, — согласился явно разочарованный Директор. — Однако не скрою, мне представлялось: вот великий писатель. А великий служит только собственной славе.
— Ох, тут ошибка, я из тех, что поменьше, — ухватился я за его сентенцию, как утопающий за соломинку. — Я ведь все еще превыше себя почитаю Отчизну, свободу, благо народа и даже жизнь ближнего, если могу его спасти, хотя бы рискуя собой… Так уж меня воспитали, из семьи вынес эти заветы…
— Тебя так подавили, чтобы легче закабалить… Ну, я малость поработаю над тобой, то да сё как на ладони покажу, сам в ярости на себя воскликнешь: «Ну и слепец же я был!» Мы тебя освободим от этих свивальников, уз, спустим с поводка долга, что сам себе навязал… Порезвишься, как щенок. Познаешь счастье!
Я засмотрелся в окно, в парк. Счастливый? Для меня это значит одно — свободный! И вдруг я почувствовал — путы с моих запястий соскользнули. Поверил бы в чудо, но тоненький хвостик пощекотал мне ладони, а крошечные лапки пожали сердечно мой мизинец. Я не выдал себя, и никто не заметил, что мои руки развязаны.
Из кабинета выходил, пятясь, то и дело кланяясь, и Директор принял мои поклоны за проявление покорности. На пороге он изволил положить мне руку на плечо.
— Все свои вещи сейчас получишь: Книгу, ручку, банку с этой мерзостью… Надеюсь, на многих страницах воздашь хвалу увиденному у нас. И начинай наконец служить самому важному в жизни — себе.
Я бросил взгляд на кресло: веревки как не бывало. Мышик молодцом — обо всем подумал, прямо-таки опытный заговорщик. Никаких следов. За дверью я свободно опустил руки. Караульные, видно, решили, что во время разговора освободил меня сам Директор. Внизу мне вернули Книгу, ручку, фонарь, банку с вареньем; все вместе со свернутой веревочной лестницей я запихал в сумку.
— Не забудь рогатку! — раздался тоненький голосок.
Рогатку я тоже забрал со стола. Карман, набитый обрывками веревки, оттопырился, можно бы их распродать, поклявшись, что веревка от петли, а поелику мне грозил смертный приговор, не слишком бы погрешил против истины.
За дверью в коридоре жалобно мяукнул кот, его вели на допрос, и злобный надзиратель, видно, пребольно наступил ему на хвост. Тяжело стучали кованые сапоги стражников, звякали ключи, громко разговаривали чиновники:
— Директор велел отдать ему Книгу… А этот простофиля всю правду пишет. И не догадывается, что собственными руками обвинение против себя и своих друзей стряпает. Выпустить-то его выпустят, да только под надзор… Бухло свое отсидит — отдубасил караульного и оскорбил суд. А кота первого повесят…