О несчастный Мышебрат! Снова тебе грозит смерть! Кулаки мои стиснулись в бессильном гневе. Сколько ни прижимался я ухом к двери, ничего больше услышать не удалось.
— Кота надо спасать! — запищал в кармане Мышик.
Я застучал кулаком по толстым доскам. Дверь открылась сразу же. За стражниками стоял сам Директор, увидев свободные руки, гаркнул:
— Кто его развязал?
— Так он уже из вашего кабинета вышел без веревок, — доложил капрал бульдог. — Мы думали, ваша милость сами…
— Дурни! Обыскать его! Нож ищите! Или кто-то из вас его развязал? За кость готовы кого угодно продать…
Бросились на меня с лапищами, сопели, старательно обнюхивали. Бедный Мышик! Учуют тебя и схватят, подумал я с отчаянием.
К счастью, кроме обрывков веревки и скомканного носового платка в кармане, ничего не нашли. Директор хмуро и с презрением махнул рукой:
— Ерунда… Где нож?
Обыскали всю камеру. На след Мышика не напали, я вздохнул с облегчением. Мышик исчез.
— Кто тебя освободил? — строго спросил Директор.
— Откуда же мне знать? У меня на затылке глаз нету, а тот стоял за моей спиной.
— А ты и не поблагодарил? И не обернулся?
— Оглянулся, да тут столько всяких мундиров! — Я постарался заронить беспокойство: мол, и среди стражей могут сыскаться сообщники.
— В камеру! — приказал Директор.
Меня тотчас же толкнули за порог, и тяжелая дубовая дверь отгородила меня от бела света. Я припал ухом к двери: стражи ссорились — делили между собой обрывки веревки.
— Мышик! Вылезай, уже можно, — звал я его нежным шепотом. — Где же ты спрятался?
Было так тихо, что я слышал стук собственного сердца и поскрипывание жучка, точившего старые нары. Наш удалец каким-то чудом выскользнул из камеры. Низко повешенная лампа бросала желтый свет, я раскрыл Книгу и по свежим впечатлениям описал все последние происшествия, что вы сейчас и прочли, Мои Дорогие.
Занятый работой, я не заметил, как открылась дверь и вошел заключенный с ужином, поставил на стол щербатую кружку, положил краюху черствого хлеба. Мне хотелось пить, и я, захлебываясь, глотал воду.
— Добрая вода, из источника, — нахваливал вошедший. — Пишем, значит, прошение? Целые кипы таких прошений лежат на чердаке. Даже мыши избегают их грызть — больно уж соленые, горькими слезами эти писания пропитались.
— Нет, я пишу кое-что поважнее.
— Доносики? — потер он руки. — О, доносики прочитают, и весьма срочно.
— А вот и не угадал! Гораздо важнее — наиправдивейшую правду.
— А кому это надо? Правда только пугает, страшит, сна лишает. Людишки любят вранье, потому как привыкли к нему. Правды здесь никто и не ждет… Трудно на нее решиться… Ты, верно, уже приговорен, вот и отважился на правду? Когда казнь?
— Ты чего тут разболтался, мелешь языком, твое дело молчать! — гавкнул бульдог со связкой ключей на длинном ремне. — Поставил жратву и вали отсюда!
Он захлопнул дверь и дважды повернул ключ в замке.
Хлеб с семечками тмина я запивал свежей водой из ручья. Вспомнил о римском варенье, достал банку и густо намазал хлеб — разумеется, пальцем, ножа не было. Дочиста облизал палец и заскучал по дому. Как-то там жена и Кася? Знай они, что я сижу в глухом подземелье, наверное, поплакали бы, а может, в сердцах потерли руки: «Так ему и надо — не суй нос не в свое дело! Получит как следует по шее — одумается… И поскорей вернется!»
Женина воркотня слышалась так отчетливо, словно она стояла у самой двери в камеру. Я начал писать и оглянуться не успел, сумерки уже рассеяли голубой мрак — тише тени прошла тишина, а по углам наросла темень, пушистая, словно сажа. Бисерные буквы путались, налезали друг на друга, глаза слезились. Пришлось отложить ручку. Я улегся на твердых нарах, в темноте маячили образы друзей: у Мышебрата шерсть взъерошена, спина дугой, над ним — тяжелые бульдожьи морды, оскаленные зубы… У артиллериста под бой барабанов срывают эполеты, лишают звания… Раздается залп — и он обвисает, привязанный к столбу, шляпа упала на чахлую осеннюю траву, и страусовые перья слегка шевелит ветерок…
Очнулся я в глубокой темноте. Лампа под потолком погасла. Где-то далеко били часы. Я считал на пальцах: двенадцать… Полночь.
Что с моими друзьями? Где Мышик? Вдруг его затоптал сапогами патруль? Или поймал чиновник, с отвращением схватил за хвост и понес утопить в ведре с помоями? Что я скажу его бабуле, как объясню смерть любимого внука? Пот выступил у меня на лбу от таких дум. И доски на нарах стали совсем жесткие. И древоточцы все громче точили свои коридоры.
Вдруг мне показалось, кто-то осторожно всунул ключ в замочную скважину и потихоньку старается отодвинуть засов. Заскрежетало давно не смазанное железо. Все понятно: Директор уяснил, что не завербует меня, и вот явились тайно привести в исполнение приговор… Прощай, Книга! Может, кто-нибудь прознает о нашей судьбе и допишет, почему история оборвалась так внезапно. Или поставит крест в конце моего текста в знак того, что летописец пропал бесследно. Прощай, моя суровая жена! Прощай, Каська, достойная дочь своего безумного папочки!
И тут мне стало стыдно: о хронике подумалось в первую очередь, значит, Книга мне всего дороже, как матери всего дороже ее еще не рожденное дитя.
Дверь открывалась медленно, и я решил было, что мне мерещится; но вот раздался шепот:
— Надо его разбудить…
— Только ти-и-ихо! Не вскрикнул бы…
Я сел. Кто-то приближался ко мне от двери. Темнота как бы поредела, зарябило в глазах.
Что-то небольшое вскочило на нары, я вздрогнул — какие-то растопорщенные перья, запахло курятником.
— Бухло? — спросил я, вытягивая руки.
— Я здесь, — отозвался бас от дверей.
— Это я, дядюшка! Эпикур!
— И Виолинка!
Петушок обнимал меня крыльями. Признаться, острый клюв, подставленный Эпикуром для поцелуя, вызвал не самые приятные ощущения. Однако я крепко обнял его, обрадованный неожиданной помощью.
— Что-то колет, — отодвинул я его. — Я было подумал, сердце, из-за волнений…
— Ох, прости, снял шпоры, чтоб не звенели, и заткнул за пояс… Колются, зато не звенят.
— А как вам удалось от стражи отделаться?
— Директор вызвал всех на допрос. Хочет выяснить, кто развязал дядюшке руки. Гениально придумано! Теперь они облаивают друг друга.
Артиллерист огромной глыбой маячил в коридоре.
— Чего возитесь… Пора дверь закрывать… Только утром обнаружат побег. Вот начнется кутерьма, бульдогам достанется на орехи.
— А откуда ты узнал, где я нахожусь? схватил я Эпикура за крылья.
— Это все Мышик! Ну и ловкач! Вдобавок храбрец. Я, правда, с башни ратуши видел, когда приземлялся шар, да, пока примчался на пастбище, бульдоги вас ужо волокли в повозку.
— Мы знали, что вас в замок отвезли, только здесь подземелье — настоящий лабиринт, если б не Мышик, провозились бы с поисками. Он нас привел. Стража перед входом всегда начеку, а задами можно пробраться, старая часть замка совсем заброшена. Дверь просто заставлена шкафом со старыми папками, тяжелыми, как свинец. Да ведь Бухло силач, нажал плечом и отодвинул. Вот мы и здесь. Только бедного Мышебрата с нами нет.
— Его вывезли, — сообщил Мышик. — Завтра казнь. Уж больно спешат.
С сумкой и рюкзаком я пустился за друзьями по темному коридору. Перебрались в старую часть здания, по очереди исчезали за шкафом.
Немного отдохнули, пока ждали Мышика, он поволок обратно в караульню и подсунул спящему надзирателю ключ от моей камеры.
Бухло водрузил шкаф на место самым простецким способом: приладил к задней ножке ремень от штанов и подтянул шкаф вплотную к двери. И никаких следов — чисто сработано.
Теперь можно и фонарик зажечь, при блеклом свете я оглядел друзей. Виолинка выросла, в джинсах и свободном свитере — под свитер спрятала пистоль — она казалась стройным подростком, петушок остался лилипутом, потому и ерошил задорно перышки, красный глаз поблескивал червонным золотом, а длинные перья на хвосте развевались, как гусарские крылья.