И вот, оцепенев, я увидел в зеркале того, кем мог бы сделаться, не избери я совсем другого поприща — с полной самоотдачей водить пером по листам Книги. Меня вдруг охватила тоска: порвать с прошлым, начать новую жизнь, — казалось, король подталкивал меня, искушал… Словно кто-то нашептывал: „Будь же наконец самим собой. Видишь, кто в тебе дремлет, погребенный на дне души… Стоит лишь захотеть — и станешь другим человеком!“
Из зеркала на меня вопросительно смотрел некто, кого я иногда в себе провидел, но по-настоящему не знал, и, право же, хорошим человеком он не был. Этот незнакомец, словно вызванный из глубины зеркала, смог бы договориться с Директором, да, во мне вдруг отозвался акиим. Я вздрогнул от омерзения. Ну ладно, коли навязался, сделаю его своим маскарадным обличьем, пусть послужит мне лучшему, кого с таким трудом в себе взрастил, воспитал вместе с родителями, отбирая лучшие черты из наследия многих поколений, а ведь среди моих предков были разбойничьи атаманы, авантюристы, готовые продать свои сабли к услугам любому, кто в них нуждался, лишь бы хорошо заплатили.
Король отступил на шаг, сложил руки на груди. Обошел вокруг меня, будто оценивал произведение искусства. Пожалуй, угадал мой внутренний протест — чуть презрительная улыбка тронула его губы. Его не удовлетворило свое произведение, как через несколько дней мое не удовлетворило меня, когда я прочел поспешно набросанные страницы. А тогда надо мной склонялся подлинный художник, впечатлительный артист, каковые, окажись они на троне, всегда представляют опасность для своих подданных.
— Мне показалось, ты хочешь о чем-то спросить?
— Нет. Я все понял.
Я сидел, оглушенный открытием, а он с издевательской усмешкой всматривался в мое отражение в зеркале. Голова, отрезанная белизной простыни, словно не принадлежала мне, это король изваял ее из некоей неопределенности. Я сидел прямо на плоской кожаной подушке, под ней, подобно цоколю, лежала укрытая Книга, моя хроника Блаблации. В сумке на вешалке Книгу не оставишь. Во время парикмахерских обрядов, перекрашивания и пострижин, когда я силился осмыслить, кто же я таков, любой сыщик мог незаметно ее вынести. Книга оказалась бы полным доказательством вины, мне даже не пришлось бы скреплять признаний своей подписью.
— А теперь, коли ты узнал меня, я спрошу: кто ты? Тот ли, кто сюда вошел не знаю чьим наущением, или некто, кого я разоблачил своим искусством?
— И тот, и другой. Я писатель. Пишу историю королевства. Пришел сюда, тревожась, из приязни к тебе. Не ожидал я такое застать в Блаблации. Что сделали вы с Отчизной? В чьи руки предали?
— Приветствую тебя, брат! — прошептал он торжественно. Да, здесь прозвучало предложение истинного братства, а не Директорова подначка к участию в преступлениях и злодействах. — Ты меня понял и оправдал…
Я долго подавлял мое призвание, жажду творить! Пытался искусство подменить игрой, стрижкой пуделей вытеснить призвание… Дошло дело и до дворян. Уступали моей тирании. Тряслись за свою карьеру, а ведь я хотел совсем иного… Хотел извлечь и показать им единственный их шанс: чтоб уверовали в свои крылья, а не ползали во прахе у подножия трона… Ведь ползали даже не у моих ног, ибо почитали себя умнее или просто сметливее меня. Я давно прозревал их насквозь. Сколь много добра могли сделать для народа, задумайся они хоть на секунду о благе его! Мне смертельно надоело убивать время среди них. Пришлось выбирать: искусство, творчество — или царствование. Я предпочел покинуть трон, лишь бы обрести себя. Не многие решились бы на это. За подлинное искусство приходится честно платить — жизнью, кровью, тяжкими унижениями… Не удивлюсь, ежели прослыл безумцем.
Я не опровергал слухи, это давало мне свободу. Представь себе: властелин видит себя этаким памятником в бронзе, на коне, несомненно, он ввяжется в войну и за собой вовлечет страну, трудности для него не существуют — он рассечет их мечом, как Александр Македонский… А если владыка поэт, и поэт на тропе, он должен чувствовать себя великим — и потому поджигает столицу, как Нерон поджег Рим, лишь бы иметь достойный фон для своих поэм… Для блага страны я предпочел вовремя уйти. И, как видишь, меня не побивают каменьями…
— Итак, ваше величество, не хочешь, как твои предшественники, служить народу? Власть, не сознающая, что править значит не только приказывать, но и внимательно выслушивать народ, служить ему, — такая власть вырождается; чувствуя же неуверенность, прибегнет к насилию, вынуждена будет угрожать и устрашать, а для устрашения совершать несправедливости — и тогда получит отпор. Случается, и вооруженный. История учит, такая власть будет свергнута. Кто правит, обязан знать: народ и время вынесут приговор. И пусть сегодня властелин недосягаем, безнаказан, превыше любого закона. Но все-таки закон есть, он, подобно топору, занесен над любой головой. Так, значит, государь, ты не хочешь уже служить народу?
Король молчал. Огоньки мерцали в темном серебре зеркала.
— Отчего же? Я творю, значит, служу, — начал он уязвленно. — Возможно, иначе, чем раньше, но продолжаю служить. Подданные видят лишь, чего я лишился, от чего добровольно отказался, и никто не хочет понять, сколько приобрел. Поверь мне, случаются минуты, когда я по-настоящему счастлив. Ваяю ножницами и гребнем, открываю человеку его подлинный характер, творю… И свободен!
— Почему же ты избрал столь эфемерный материал? Одно купанье, дождь или ветер — и вся работа насмарку… Пройдет две недели, волосы отрастут…
— Из смирения, дорогой брат; материал твоего искусства, к примеру, еще более эфемерен — сочетаешь слова… А они стареют, увядают, отмирают и вместе с поколениями уходят в прошлое. Меняется значение, слова по-разному прочтут разные люди, все зависит от того, каков человек, недоброжелательным оком пробегающий твою Книгу. Может ли уделом слова стать вечность? Бумагу часто пожирает огонь, оставляя пепел; книга, чудом не сгоревшая, истлевает в пыли, ее точит книгоед. А к лучшим твоим страницам, самым сердечным излияниям уже подкрадывается ребенок с ножницами… Или просто вырвет страницу, сделает кораблик и пустит его под дождем в канаве…
Право, важен лишь импульс, дрожь восторга и беспокойства, внезапный отклик, разбуженный в читателе… Или жажда перемен, духовный голод? Уверуем в силы человеческого разума, засеем надежду… И пусть обманываемся возможностью совершенства и полета! Когда-нибудь явится новый Икар и воплотит мечту. Хотя и он, подобно нам, тоже заплатит дорогой ценой. Но все-таки это мы будем его крыльями.
В клетке попискивал скворец, язычки свечей в подсвечниках пульсировали, взволнованные нашим беспокойным дыханием.
— Поверь мне, — горячо продолжал он, словно наконец-то встретил человека, вполне его понимавшего. — Я отрекся от трона и обрел иное, стократ великое королевство. И потому ты меня поддержишь, объяснишь подданным, что вопреки безумию я мудро избрал свою тропинку в жизни. И буду следовать лишь этой тропой.
Наши взгляды встретились в зеркале, я опустил голову — мне были понятны жаркие его признания. Моя миссия потерпела крах. Король никогда не вернется на трон.
Меня снедало чувство вины. Сколько раз я сам совершал подобное предательство. Не служил, а играл в творчество, забавлялся словами, по своей прихоти изменял их значение. Но спустя годы убеждался: подлинное искусство всегда служит; оно поит и насыщает даже тех, кто тянулся к нему бессознательно. Даже варвара, стремящегося уничтожить искусство навсегда, оно в силах поразить — искусство оставляет семена в умах его детей… И торжествует. Искусство бессмертно, хоти, случалось, проходили многие годы и, казалось, от него безвозвратно избавились!
Дверь с треском распахнулась. Ученый скворец затараторил:
— Ждать! Ждать, говорят тебе… У короля клиент!
Разумеется, не послушались, нагло ворвались. У сопящего бульдога в мундире, искавшего мой след, блестел влажный нос. Он обнюхал меня и громко чихнул — король успел освежить меня ароматной можжевеловой водой. Следом за бульдогом в мундире все углы обшарил слепец, белой тростью поднял занавесь в нише. Я замер.