Ударило по глазам солнце. Взмыла к потолку сокрушительная песня.
Осами метались над койками, полосовали воздух жестяные сабли. Малиновыми пятнами полыхали щеки бойцов-малолеток. Шалые, гривастые кони-койки несли их навстречу врагу, разметав, развеяв по ветру тугие фиксаторы[2].
Громче других, ворочая громадными лилово-угольными глазищами, выкрикивал слова чернявый мальчишка с квадратной головой.
Не переставая дирижировать, к Сергею обернулась женщина с короткими пепельными волосами, схожая с добродушной, вспугнутой совой.
— Во как встречают тя! — умилилась нянька Паша, вкатывая койку с Сергеем в палату под номером тридцать два.
А песня множилась, свирепела, рвалась ввысь.
Самураи шли сомкнутыми рядами, выставив прямо перед собой короткие стремительные штыки. Они прорастали из-за каждого бугорка, выпрыгивали из-за самой малой кочки. Ловко приноравливали шаг, злобно щерились скошенными улыбками.
Впереди, поигрывая широким палашом, вышагивал офицер, голодно клацая кинжальными зубами.
В сводчатом коридоре санатория, на тесно сбившихся койках, вжались взмокшими спинами в гипсовые скорлупы, замирали от страха девчонки и мальчишки.
Мультипликационная, раскосая орда заполнила весь экран, сотворенный из шести простыней и упорства медсестры Маши.
Все настырнее, злее колошматила по перепонкам барабанная дробь.
Расползались по коридору тяжелые, въедливые запахи: мочи, ранних пролежней, пота, гноя.
Выбросился над круглыми фуражками флаг с солнцем.
Бешено скалился, надвигался, подплясывая, коротконогий офицер.
Выкинулись клыкастым веером штыки.
— Бонзай! — завизжал офицер.
И вдруг!.. Как вкопанный замер, выронил палаш.
Взлетел на пригорок, навстречу косоглазой армаде танк-великан с пятиконечной звездой на башне.
— Ура-а-аа! — первым неистово завопил большеголовый Гурум… Как-то главный врач санатория Борис Борисович шутя назвал мальчишку Грумом за его африканскую внешность. Ребята услышали и переиначили по-своему — Гурум. С тех пор настоящее имя мальчишки — Тимур — было позабыто.
— Урр-а-аа!! — рванулось, понеслось с каждой койки.
Рядом с первым танком встал второй… шестой… пятнадцатый! Целая армия несокрушимых великанов!..
Коридор санатория завыл, завизжал от радости! Зазвенели, зацокали кружки о железные прутья коек!
Тщетно пытались спастись коротконогие самураи. Могучие танки настигали их, легко расплющивали, превращая в смешные блины с недовольными, сморщенными физиономиями.
Незаметно вошла в жизнь Сергея медсестра Маша с ярким румянцем на щеках…
Взрослые в белых халатах обычно сразу захватывали центр палаты. Обосновавшись за массивным столом, следили, кто и как ест, спит, играет, справляет нужду. Из-за стола дирижировали, разучивали с детьми песни и стихи. Направляли и пестовали, выводили на чистую воду и выносили приговоры. Объявляли о карантинах и массовых прививках. Всегда из центра палаты.
За стол уходили от их капризов, запахов, жалоб, просьб. Там укрывались и отдыхали.
Уличив кого-нибудь в нарушении всеобщей гармонии, наказывали оптом всю палату, присуждая к часовому молчанию, и… засыпали, удобно устроившись за тем же массивным столом.
Маша у стола никогда не сидела. Даже графики утренних и вечерних температур она заполняла, пристроившись возле чьей-нибудь тумбочки.
Во время ее дежурств можно было орать во все горло, свистеть, перекидываться «оплеухами» (импровизированными мячами из скомканных бумажных обрезков и лигнина), выяснять отношения, окликать друг друга по прозвищам, петь не хором, а как хочется. Машу все называли на «ты»… Ее никогда ни о чем не просили… Маша сама знала, кому подстричь ногти, поправить перевязку, смазать вазелином пролежни. Расслабить слишком тугой фиксатор, научить вышивать крестом, показать, как делать бумажного голубя, или, освободив на полчаса от гипсовой кроватки, дать полежать на животе, задрав на спине рубаху «для прохлады».
Во время мертвого часа Маша чаще всего чинила брошенные игрушки, докрашивала, доклеивала, довырезывала за тех, кто не успел.
Маша им редко читала. Чаще рассказывала. Когда читаешь — руки заняты. А рассказывая, можно еще кое-что успеть. Сыграть в летающие колпачки с Федором, поднести Вовке черепаху для кормежки, запустить к потолку парашют из бледно-желтого шелка для Гюли, наладить подвесную дорогу между койками Галины и Марика.
Однажды, когда Ольку-плаксу (самую младшую из палаты) увезли в рентгеновский кабинет, Маша, пришивая кисточку к испанской шапочке Марика, тихо спросила, кивнув на освободившееся место рядом с его койкой:
— Ты ничего удивительного за своей подружкой не замечал?
— Она мне не подружка, — презрительно скривил губы Марик, — я с плаксами-ваксами и неумехами не вожусь.
— Это за что же ты ее так?
— Как за что?! — удивился Марик. — Она же все разбивает и портит. Да еще ревет почти каждый день, после отбоя… В субботу вся палата ее за это дразнила. Ревет и ревет… А можно, чтобы ее совсем от меня переставили?
Маша сначала ничего не ответила. Долго лоб морщила, губами пухлыми шевелила и, когда вовсю загалдели в палате, ответный вопрос задала!
— А где, по-твоему, Ольга была сегодня, когда солнце вставало?
Разговоры застопорились, стихли.
— Дрыхла без задних ног! — прорвался через всеобщее смущение дерзкий выкрик Гурума.
— Ты сам видел? — взглянула на него Маша.
И ушла, исчезла улыбка Гурума, стушевался он, локтями по простыне завозил.
— Так видел или нет? — повторила вопрос Маша.
— А что я?.. Я спал, — уже еле слышно признался большеголовый задира.
— Спал, — снова ушла в себя, задумалась Маша.
— А где ты Ольгу видела? — нарушила тишину Катька.
— Не знаю, стоит ли и говорить вам… То ли было, то ли почудилось…
— Что почудилось? — нетерпеливо прервал Машу Гурум.
Но она на полголовы даже к Гуруму не повернулась. Так же ровно, тягуче говорить продолжала:
— Очень я грибы первые люблю. Сморчки да строчки. Вот и пошла сегодня пораньше в лес наш. Думала, соберу чего перед дежурством… И ведь угадала. Есть. Штук восемь отыскать успела… Вдруг! Что такое?! Треск-грохот. Птицы переполошились… Смотрю. Батюшки-светы!.. Кабан сквозь молодняк ломится. Да не просто продирается, а березки и осинки, как косой, на пути своем режет. Да еще урчит от радости, прихрюкивает. Будто похваляется, что нет на разбой его управы. И тут… Откуда ни возьмись голос знакомый: «Ты что же творишь, скотина безрогая?!»
Кабана как кнутом по глазам. Так в сторону и шарахнулся. Оглянулась я. Глазам не верю. Стоит на тропе девчонка, вылитая Ольга наша. Брови насупила, веткой еловой кабану грозит, ногой топает: «…А ну брысь, тварюга!»
Ноги у меня подкосились. И больше не помню ничего… Очнулась. Солнце высоко-высоко. Птицы как ни в чем не бывало чирикают. Вокруг никого… Подумала — приснилось мне все. Только гляжу — на тропе ветка еловая. Та самая, с шишками новорожденными.
Маша выскользнула за дверь и тут же возвратилась, неся в руках молодую еловую ветку с тугими, темно-бордовыми шишками.
— Только уже никому, чур, ни слова. Тем более Ольге, — вздохнула Маша, пуская ветку по койкам.
А вечером у Ольги-неумехи получались такие мыльные пузыри, каких никто и никогда не видел. Каждый не меньше тыквы. Пузыри плыли через всю палату, переливаясь заколдованными замками, лазоревыми джунглями, лучистыми павлиньими хвостами.
ЗАПАХ ЗЕМЛЯНИКИ
Электропоезд, не притормаживая, промчался мимо узловой станции, и с запасных путей на Сергея пахнуло сладковатой гарью. Запах воскресил в памяти подпаленные лоскутья штанов Братца Енота, которыми потрясала Маша, ругая их за безответственность.
2
Матерчатый лифчик, с помощью которого больного привязывали к койке.