— Он не меньше тебя нуждается в отдыхе.
— Га… — Растерянность, гнев, изумление Ивана Без Мягкого Знака достигли вершины.
Общими усилиями стали стаскивать «творческую личность» с койки. Она лягалась сапогами, произносила нечленораздельные ругательства. Иван Мыш, увернувшись от очередного пинка, подхватил под мышки, поднял в воздух дюжего Слободко, поставил на ноги в проходе. С минуту все в полном молчании с интересом наблюдали: свалится или нет? Слободко шатало, как тот камыш, о котором любит петь подвыпивший русский человек, и все-таки он с честью вышел из испытания — открыл глаза, обрел устойчивость, спросил:
— Это где я?
Каждый по-своему удовлетворил его законное любопытство:
— В раю.
— На Парнасе.
— Иль в вытрезвиловке — одно и то же…
В поле зрения Слободко попал ухмыляющийся Вячеслав Чернышев, и Слободко стряхнул вместе с хмелем остатки сна, твердо шагнул на Вячеслава:
— Тебя-то мне и надо.
Узрел, ишь ты!
— Давай хохмочки в сторону. Серьезно поговорим. Я считаю твою позицию чисто ренегатской…
Иван Мыш не на шутку забеспокоился:
— То ж он спор зачнет!.. Это в полночь-то. Уймите его — свету невзвидим.
Вячеслав трясся от смеха:
— Стоит кол, на колу мочало, начинай сначала.
— Ну, что вы все скалитесь?
— Старик, ты уже получил свою порцию, нечестно лезть за второй.
— Уже? — Слободко озадаченно почесал в затылке. — Убей, не помню.
— Еще бы…
— Ну и черт с вами. Укладывайте меня спать.
— Сегодня очередь Православного принимать гостей.
— У Православного от ног пахнет.
— Это аристократизм, старик.
— Вались ко мне, — пригласил Федор.
Иван Мыш, уже успевший залезть под одеяло, взбивая под головой подушку, по-домашнему успокоенно бубнил:
— Ну, так-то лучше… Спать будем… Утро вечера мудренее.
Слободко, повернувшись к стене, заполнял маленькую комнатушку богатырским храпом. Лампочка над подъездом во дворе бросала в незанавешенное окно робкий свет, он достигал смятой подушки Вячеслава, освещал крутой лоб, по-мальчишески короткую, вздыбленную челку.
Федор не спал, — пристроившись на краю жесткой койки, лежал с открытыми глазами, думал.
Цель… Это слово несколько раз повторил в споре Вячеслав. Слово прискучившее, приевшееся, как нудные старческие сентенции. Сейчас это слово, словно солдат, снявший шинель, надевший штатский костюмчик, представало перед Федором в ином свете, в него стоило пристальней вглядеться.
На заре туманной юности, по ту сторону крутого и тяжелого перевала, называемого войной, Федор шагал по утреннему городу, был глуп, наивен, самоуверен, но имел твердую цель — стать художником. Искусство казалось ему легендарным островом сокровищ. Он, Федор, верил — достигнет заветных берегов, найдет спрятанный клад.
Война… Неизведанный берег, спрятанные сокровища… К чему сокровища, когда и без них славно можно прожить, без них в летний полдень будет хлестать в землю теплый дождь, без них станут лопаться в весенней истоме распухшие почки капать с губ задумавшейся лошади розовые от заката капли воды. Что сокровища, когда под угрозой сама жизнь. Цель — выжить!
И он выжил, мало того, он ступил на заветный берег одной ногой, на самый край. Ступил и оглядывается — где сокровище? А остров велик — горы, скалы, леса, долины, ущелья. Где сокровище? Где цель? Недоступна!
Храпит, отвернувшись от Федора, Лева Слободко, у него крепкая, жаркая спина. Этот парень из тех бесшабашных флибустьеров, которых тянет не само сокровище, а приключения, с ним связанные, не цель, а поиски. Заметил первый камень, решил — здесь клад, стал ковыряться. Поковыряется, бросит, направится к другому валуну… Нет, этот не найдет, но не огорчится, так и проживет, думая, что клад у него в руках.
А Лева Православный?.. Время не повернешь назад, время несет вперед и самого Православного, но только тот сидит лицом к хвосту, умиляется — ах, хороши убегающие в прошлое пейзажи. Что за цель, которая остается позади?
Иван Мыш… Мастерит брошки, добросовестно пачкает холсты…
Один Вячеслав знает — или делает вид, что знает, — где спрятан клад. Если встать за его спиной, послушно следовать за каждым шагом, сделаться его двойником? Он придет к кладу, может, все не заберет, что-то оставит — жалкий расчет. Двойника, копию, слепого последователя в искусстве не чтят. Ищи сам…
Федор лежал с открытыми глазами, думал…
В мастерской он часами простаивал за спиной у Вячеслава, восхищался его широким, вбирающим в себя пространство мазком — каждый удар кисти или выдвигал вперед кусочек холста, или отталкивал назад, погружал в воздух.
Сам Вячеслав за мольбертом становился немного помешанным, что-то ворчал про себя, глядел голодными глазами на натуру, краски размешивал на палитре судорожно, отходя, всматриваясь в работу, гримасничал.
Почти всегда после двух часов, отведенных на живопись, он был вял, неразговорчив, под глазами проступали синяки. Через несколько минут отходил, начинал балагурить.
Федор под впечатлением его работы старательно лепил — чтоб бок самовара был выпуклым, чтоб чайная чашка в глубине не лезла вперед, чтоб между ней и глиняной крынкой на переднем плане ощущался воздух. И вроде получалось, только мазки не такие широкие и точные, как у Вячеслава, — ватные. В самом начале, едва приступив к работе, Федор видел какие-то «вкусные» куски — глина крынки и бок самовара, голубовато-гладкая чашка и суровая скатерть. Он надеялся — то-то «полакомится», но вечный страх — как бы не утерять форму — заставил забыть обо всем. Натюрморт кончен, а Федор так и не испытал «вкуса».
Валентин Вениаминович на обходе сказал:
— Зайди сюда после второй лекции. Поговорим с глазу на глаз.
Сразу же после звонка с лекции Федор бросился в мастерскую.
Валентин Вениаминович ждал, сидел перед его мольбертом, перекинув ногу на ногу. Внизу прислонен первый холст Федора — бутылка с лимонами.
— Садись, — пригласил Валентин Вениаминович.
Долго молчали, вглядывались в обе работы. Бутылка с лимонами — она не так уж плохо написана, хотя форма не вылеплена, нет воздуха, плоскостность, лезут в глаза назойливые блики. Как-никак за это время Федор ушагал вперед, но что-то есть…
— Ну, видишь? — спросил Валентин Вениаминович.
— Что?
— То, что теряешь. Лавры Чернышева покою не дают. Обезьянничаешь, Матёрин.
— Чернышев опытнее меня. Учусь.
— Резонно. Но не забывай того, что есть и у тебя.
— Не понимаю.
— Вглядись, как ты написал нижнюю часть… — Валентин Вениаминович указал на первую работу: — Как взял лимоны к бутылке… Точно?.. Нет, помимо точности тут есть еще кое-что. Тут уж какой-то намек на поэзию…
Это был тот кусочек, когда брошенная на холст Федором зеленая краска стала цветом спелого лимона.
— А здесь?.. — Валентин Вениаминович кивнул на последнюю работу. — Все цвета приблизительны… Рисунок, форма соблюдены более или менее, а где живопись, где цвет? Раскрашено.
Федор молчал.
— Зависть съела, насилуешь себя. И вот результат — ни пава, ни ворона.
— Долго еще будет стоять эта натура? — спросил Федор.
— Послезавтра… снимаем.
— Послезавтра… Не успею переписать.
— Я как раз этого и не требую. Лишь бы намотал на ус.
Федор после ухода Валентина Вениаминовича задержался у своих работ. Бутылка и лимоны… Закрой лимоны, станет тусклой картина, заслони ладонью верх бутылки — вместо лимонов невыразительные зеленоватые пятна, а все вместе хранит и запах лимонов и свежесть их.
Через день — новая постановка.
Опять на помост взобрался человек, — желтолицый, скуластый, в черном костюме, в белой манишке, белые манжеты высовываются из рукавов. Белое, черное, сдержанно-желтое, ярко освещенная стена за спиной…
Из дому пришли письма, сразу два. Их в один день написали и в тот же день бросили в ящик, одним поездом они прибыли в Москву. От Саввы Ильича и от отца с матерью.