— Бирюков! Ты куда это? — Я столкнулся с Эммой Барышевой.
В глазах у нее сияние, и без того розовое лицо счастливо разгорелось. Ей ли не радоваться, она-то проходит первым номером.
— На вокзал и… домой, — ответил я и усмехнулся. — В тот самый большой город.
— В Густой…
— Да, в Густой Бор.
— А ты был на коллоквиуме?
— Зачем? Без этих коллоквиумов ясно.
— Тебе пять минут подождать трудно? Ну-ка, поворачивай! Не подозревала, что такой паникер. Идем, идем…
Она подхватила меня под руку, и я, шурша штанами, покорно пошел за ней: полмесяца потерял, куда ни шло — еще десять минут.
Коллоквиум означает собеседование. В данном случае собеседования как такового не было. Просто вызывали одного поступавшего за другим, задавали несколько общих вопросов и сообщали, принят или нет. Если принят, то какие получил отметки на экзаменах.
В полном составе приемная комиссия, которая просматривала работы, восседала за двумя столами. Человек с худощавым лицом взглянул на меня сочувственно и сразу же опустил глаза. Взгляд же декана из-под красивых сросшихся бровей был устремлен мимо моего правого уха.
Чувствуя всю нелепость своей фигуры в этом светлом кабинете, от дверей до столов застланном толстым ковром, я замер в неловкой позе, с обреченностью перебрасывая взгляд с лица на лицо.
— Бирюков Андрей Васильевич?
— Да.
Наступило неловкое молчание. Я прекрасно понимал, что оно означает. Нельзя же сразу оглушить человека роковыми словами: «Вы не приняты». Даже в такой сугубо официальной обстановке приходится выдерживать такт.
— Вы воевали?
— Да.
— Ни живописи, ни рисунку вы до сих пор нигде не учились?
— Нет.
— Откуда вы родом?
Я в двух словах объяснил, где находится Густой Бор.
— Пятьдесят километров от железной дороги, — уточнил декан, по-прежнему не глядя мне в лицо.
Все члены комиссии снова замолчали. Я почувствовал, как их щупающие взгляды остановились на моих кожаных коленях. Какого черта тянут канитель, говорили бы сразу!
— Почему вы решили учиться на художника?
— Потому что люблю это дело.
— Так… А хотя бы по книгам, по репродукциям вы знакомы с работами известных художников?
Я кивнул головой. Я не врал: я читал все, что можно было достать об искусстве в нашей районной библиотеке. Не моя вина, что там удалось разыскать только монографии о Сурикове, Репине, Ярошенко да еще первый том «Всемирной истории искусств», где рассказывалось об искусстве древнего Египта.
— Ну, а кто из известных художников больше всего вам импонирует? Я хочу сказать — нравится.
Я уже успел хлебнуть студенческих споров. Я уже знал по ним, что высказывать любовь к Репину, Сурикову или Левитану — значит расписываться в своих примитивных вкусах. Нет, надо не упустить случай, доказать, что я, этот дикарь в портфельных штанах, тоже не лыком шит.
— Мне нравятся… имперсионисты.
— Вы хотели сказать — импрессионисты?
Кровь ударила мне в лицо, перед глазами поплыли желтые пятна. А члены комиссии с участливым соболезнованием продолжали разглядывать мои штаны.
До сих пор, что скрывать, я боялся этих ученых олимпийцев, боялся их вопросов, их соболезнующих взглядов, боялся безотчетно, несмотря на то что ясно сознавал: терять мне уже нечего. Но теперь мне стало стыдно, а стыд иной раз вызывает отчаяние, перед которым не может устоять никакой страх. Я неожиданно почувствовал озлобление против этих пожилых людей, против их замкнутого выражения на лицах, против их ненужно участливых голосов. Да скоро ли кончат ломать комедию! Не понимают разве, что значит стоять вот так перед ними?!
И они, должно быть, пришли к тому же выводу: пора отпустить меня с миром. Все молча повернули головы в сторону декана. Тот, почувствовав решительную минуту, заерзал на стуле, с холодной твердостью направил взгляд опять куда-то в стену, мимо моего уха, заговорил вежливо и сухо:
— Вы не сдали вступительных экзаменов по живописи. Приемная комиссия считает, что вы недостаточно подготовлены для обучения в нашем институте.
Тут мне, по всей вероятности, надлежало повернуться и выйти в дверь. Но я стоял. Стоял не потому, что был оглушен. Нет, я, разумеется, ждал только такого решения. Но как повернуться и выйти? Какое слово сказать на прощание? До свидания, прощайте? Бросить что-нибудь возмущенное или просто молча отвернуться?
— Вы хотите что-то сказать? Наверное, возразить нам? — спросил член комиссии с аскетическим лицом.
Они ждут возражений. А почему бы и нет? Терять нечего, так пусть хоть послушают.
— Да, хочу сказать, — ответил я и сам удивился своему хриплому голосу. — Я хочу задать одни вопрос. Как быть таким, как я?
Декан болезненно сморщился, недоуменно пожал плечами. Член комиссии с аскетическим лицом продолжал разглядывать меня с грустным вниманием. Остальные с покорным терпением склонили головы: что делать, придется выслушать.
— …Таких, как я, пол-России, на семьдесят процентов страна состоит из деревень и таких городишек, как Густой Бор. В них нет художественных училищ, нет студий… Вы восхищались теми, кто сумел уже научиться. Я сам ими восхищаюсь. Но почему они должны быть счастливее меня? Только потому, что жили в больших городах?
Тревоги последних дней, отчаяние, унизительное ощущение чужеродности в стенах этого института, стыд за свое невежество, злость на этих умных, безупречно вежливых людей — все это прорвалось в бессмысленный и озлобленный бунт. Может быть, я не так складно говорил, как потом припоминал, даже наверняка нескладно, быть может, более решительно упирал на свое «я», на собственное безвыходное положение. Кажется, упомянул об окопах, в которых мне приходилось торчать в то время, как другие сидели в училищах перед мольбертами.
— Что мне делать? Я не меньше, чем другие, люблю рисовать, не меньше других хочу стать художником. И только им! Как мне поступить?..
— Не лучше ли вам подать заявление не в институт, а в художественное училище?
— В училище? Но мне, во-первых, не семнадцать лет. Пять или — сколько там? — четыре года в училище да пять лет в институте. А кто будет меня кормить в течение этих десяти лет? Вы вправе мне отказать. Вправе, не спорю. Но ведь, трезво судить, после этого у меня один путь: обратно, в свой Густой Бор; где нет ни студий, ни училищ…
Я говорил, меня слушали, не перебивали, нисколько не выражали возмущения по поводу моей необычной выходки. Наконец я излил все.
Член комиссии с лицом доброго Мефистофеля обернулся к режиссеру:
— Вы помните, я вам показывал одну из его работ. Там что-то такое чувствовалось. Я говорю об этюде… Он обратился ко мне, уставшему, угнетенному, желавшему только поскорее уйти. — Там изображен пустырь с изгородью под серым небом.
— Козий выпас, — буркнул я.
— Козий выпас, вот видите…
И все снова почему-то поглядели на мои штаны.
— Да, там что-то было, — после некоторого молчания согласился режиссер.
— Знаете что, товарищи. — Член комиссии сначала в одну, потом в другую сторону повернул свой хрящеватый нос. — У меня есть предложение: в порядке исключения принять… Разумеется, с испытательным сроком, на месяц.
— Положение таланта на глухой периферии незавидное, — осторожно поддакнул другой.
— Медвежий угол, — вставил декан и впервые за все время поглядел мне почти дружески прямо в глаза.
— Как-никак фронтовик.
— Надо учитывать и то, что молодой человек, по всей вероятности, не может рассчитывать на помощь состоятельных родителей.
— Принимаем, — наконец произнес режиссер.
Все в ответ облегченно закивали головами.
— Помните, что принимаем условно. Месяц испытательного срока подскажет, оставить вас или освободить от обучения.
Я опомнился, когда оказался за дверьми.
— Ну, что? — подскочила ко мне Эмма Барышева.
Я недоуменно развел руками:
— С испытательным сроком…
— Приняли?