Тотчас приказали ему сдать фельдфебельскую должность одному из подчиненных капральных унтеров, хоть малограмотному, но смышленому, скорому на зуботычины и великому ругателю, — словом, настоящему служаке. На счет и пересчет цейхгауза ушло четыре дня. А еще через день снарядили Серякова в батальонной швальне, как жениха на свадьбу, во все новенькое, по мерке пригнанное, чтоб не ударить в грязь лицом перед столичным начальством. Вот, мол, каково кантонистов в Пскове одевают.

И вот уже Серяков с арестантской партией месит талый снег по большаку. Идет и то смотрит под ноги, куда бы ступить, где посуше, то провожает глазами проезжих, то зябко ежится — сапоги ни разу не удалось просушить, а от хлеба и огурцов не наберешься тепла. И в то же время неотступно думает: что-то будет в Петербурге? Не лучше ли было остаться в Пскове?

До производства в унтера дотянуть нужно всего несколько месяцев. Пошло бы ему жалованье — рубль в месяц. Мог бы его отдавать сполна матушке… Но ведь за любую провинность мигом спорют с мундира унтер-офицерские галуны, запишут в штрафованные. Прощай навсегда надежда на производство, как бы ни старался. А исправного фельдфебеля, такого, чтоб дрался, посылал каждодневно под розги, из него все равно никогда не сделаешь. Сказал же ему, принимая имущество, капральный: «Слаб ты, Лаврентий Авксентьевич, кишка у тебя тонка для фельдфебельской должности».

Нет уж, будь что будет… По справедливости писарь из него выйдет хороший — грамотный, старательный… По справедливости… Да есть ли она где на свете?.. Вот идет он сколько дней и видит, как толкутся впереди, нанизанные наручниками на слишком короткую цепь, шесть арестантов разного роста, разного характера, разных сил. Почти что ни в одной шестерке не могут приспособиться идти в ногу, наступают друг другу на пятки, бранятся, сильные свободным кулаком бьют слабых, дергают что есть мочи за прикованную наболевшую руку. Сколько мучений, слез, злобы… А ведь многие из них ни в чем не виноваты. Двое, те, что идут в первой шестерке, — крепостные сукновалы, отпущенные своим барином на оброк. У них, сонных, на постоялом дворе украли заработанные деньги вместе с отпускными билетами от помещика. И теперь бредут они на родину, голодные и измученные, примкнутые рядом к цепи… Или вот старик с девочкой отстали по болезни от целой деревни, проданной помещиком «на вывод». Чуть поправились, погнали их по этапу. Так и пойдут до самого Крыма. Если дойдут…

А впереди, в голове партии, целый день гогочут, и ругаются три самых буйных каторжника. Те, как ни говори, душегубцы, сами хвалятся, что немало народу убили и ограбили. Но идут все каторжные вольно, каждый сам по себе. Им, несмотря на ножные кандалы, и черт не брат. Режутся в карты по ночам, норовят своровать в деревнях, на привалах. Что с них больше возьмешь? Все равно второго клейма не поставят, дальше рудников не зашлют. Но есть и среди них двое, что клянутся, будто зря осуждены за поджог и за убийство богатой старухи, когда их и близко от того места не было. Запалил дом и убил будто бы ее же непутевый сын да деньгами, взятыми у покойницы, закупил земскую полицию и суд… Что ж, все может быть…

Огарок у печки давно погас, каторжники улеглись по нарам. Из окошка тянуло крепким ночным морозом, но дышать становилось все труднее. За печкой трещал сверчок, под нарами скреблись и попискивали мыши. Кто-то плакал во сне, жалобно всхлипывая. «Ну, авось все хуже Пскова не будет», — в сотый раз думал, засыпая, Серяков.

Глава II

Тень временщика. «Псковские мощи»

В первый день новой службы писарь, под начальство которого отдали Лаврентия, присмотрелся к тому, как он пишет, и, видимо оставшись доволен, сказал:

— Что ж, этакое и графу не стыдно бы поднести.

А через полчаса, присыпав очередную исписанную страницу песком, указал бородкой пера за окно, против которого они сидели:

— Знаешь ли, кто тут квартировал?

За широкой улицей, по которой проезжали сани и кареты, стоял вместительный барский деревянный дом с мезонином.

— Сам граф Алексей Андреевич! — молвил писарь так значительно, будто показал новому подчиненному главную достопримечательность столицы.

Памятью об Аракчееве была полна вся округа. Здесь он хозяйничал более четверти века — с тех пор, как еще при Павле стал инспектором артиллерии, и до самой смерти Александра, с которой закончилось его беспредельное могущество. Здесь, поблизости от артиллерийского арсенала и Литейного двора, от казарм гвардейской артиллерии, от церкви Святого Сергия — покровителя артиллеристов, поселился когда-то он сам, как помещик среди служб своей усадьбы, в нарочито скромном особняке на углу Кирочной и Литейного. Здесь же, создавая любимое детище «благословенного» императора — ненавистные всей стране военные поселения, — поместил против своих окон, на другом углу, их главное управление. Дальше по Кирочной тут и там, до самой Преображенской, выросли каменные и деревянные постройки, в которых расквартировались различные команды и хозяйственные заведения вновь рожденного ведомства. А в окрестных улицах и переулках, занимая квартиры сообразно служебным местам и окладам, расселись большие и малые чины аракчеевских департаментов — артиллерийского и поселенского.

И хотя двадцать лет назад ушел в отставку временщик, повеления которого — один раз за всю историю империи — официально были приравнены к царским, хотя почти десять лет назад он умер, а военные поселения после восстания 1831 года перестали существовать в прежнем виде, но и в то время, когда начал служить здесь Серяков, оба департамента — их отделения, экспедиции, столы и прочее канцелярское устройство, что было когда-то под графским началом, — существовали на прежних местах.

Мрачный дух покойника неискоренимо витал в этих накрепко прослоенных казенными людьми и зданиями кварталах.

В указанном Серякову писарем доме уже много лет жил преемник Аракчеева, его долголетний помощник, а ныне директор департамента военных поселений генерал Клейнмихель. Но редко кто называл это строение иначе, как «дом графа». В департаменте почти все высшие должности занимали полковники и статские советники, воспитанные в школе Аракчеева, им «выведенные в люди» Если здесь хотели сказать, что чиновник, офицер, писарь опытен в своем деле, то достаточно было слов «Он еще при графе служил» или «Он в эту должность определен покойным графом». Если хотели устранить сомнение в правильности форм делопроизводства, то говорили: «Так заведено еще при графе». Большинство старших чиновников неукоснительно держалось во всем порядков «графского времени». А молодежь, которой с каждым годом все больше набиралось в мрачное здание на углу Литейного и Кирочной, хотя не поминала добром Аракчеева и втихомолку посмеивалась над его почитателями, но не имела в делах никакого голоса.

Некоторые наиболее вдумчивые из этих молодых чиновников и офицеров понимали, что иначе и быть не может, потому что многое ли изменилось в Петербурге, во всей России с тех времен, когда хозяйничал здесь Аракчеев? Ну, не он, так Клейнмихель. Не император Александр, так Николай. Незыблемым осталось крепостное право, по-прежнему были обречены на пожизненную муку солдаты, чиновники всех ведомств так же соревновались в казнокрадстве, и все еще существовали откупа, обогащавшие пройдох и разорявшие простой народ. Чему же удивляться, если все идет, как двадцать, как сорок лет назад и влияние Аракчеева, самого яркого выразителя существующего доныне порядка, так стойко держится в обиходе учреждений, душой которых он был?

Ничто не удивляло и Серякова в этом мире казенных бумаг, строгой субординации и внешнего благообразия. В Пскове он видел все то же, только в меньших масштабах, обо всем этом слышал с детства, как себя помнил.

Но он очень скоро понял, что здесь судьба наконец повернулась к нему лицом. Попав в столичные писаря, он разом освободился от беспросветной строевой службы. По мундиру и в департаменте он оставался солдатом. Начальство, вплоть до самого ничтожного коллежского регистратора, говорило ему, как и всем писарям, «ты», но обращалось довольно вежливо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: