— Давай закурим, — предложил он.
У него уже кисет. На кисете зеленым вышито: «На память» и две буквы: «М. К-». Он нарочно долго возился с кисетом, чтобы я увидел вышивку.
— Кто тебе шил?
Он усмехнулся, посмотрел на вышивку и небрежно махнул рукой.
— Девочка одна.
— Чья?
— Угадай, — хитро усмехнулся он.
Угадывать было нечего. Девок всех я знаю. И по буквам сразу догадался, кто вышил. Но нарочно принялся называть совсем неподходящих под эти буквы деЕОК. Ванька был доволен, что я не могу угадать, и весело хохотал.
— Нет, — отказался я, — не знаю. Ты уж сам скажи.
— И сроду не узнаешь, — обрадовался он. — И подумать па нее нельзя.
Не называя, он всячески начал расхваливать ее.
— А–а! Догадался! — воскликнул я, свертывая цыгарку. — Машка Козихина?
— А то нет?
— Ей–богу?
— Глаза лопни!
— Подрастешь, женишься на ней?
— Подумаю.
— А если за тебя не пойдет?
— За меня не пойдет? Сейчас от нее не знаю куда деваться. Проходу не дает.
Хотелось мне сказать: «Врешь ты, она и видит‑то тебя в неделю раз, — где уж тебе проходу не давать», — но не стал спорить, а все удивлялся и притворно завидовал.
Искренне же завидовал я тому, что у Ваньки были кремень, огниво и трут. Зажечь высеченный искрой трут, раздуть его и закурить — настоящее удовольствие. Ванька Стал против ветра и принялся высекать огниво. Даже днем видны были искры. Вот уже одна искра попала в трут, пошел душистый дымок. Ванька подул на трут, сначала прикурил сам, затем дал мне.
— Э–э, слышишь, звенят! — вдруг воскликнул он.
Косари показались из‑за бугра. Сначала трое, затем, по грудь, четвертый. Вон виднеется голова пятого, а там уже шестой. Было похоже, что они выбираются на крутую горку.
Увидели косарей и дядя Федор, и Данилка. Издали не заметно, как валилась подкошенная трава. И кос тоже не видно. Казалось, будто люди, став один за другим, просто машут руками. Одни махали, пригнувшись, другие держались прямо, третьи круто склоняли головы вбок, а иные словно что‑то искали внизу под ногами. Так разно они косили.
— Э, вон еще! — крикнул Ванька.
На втором месте еще косяк.
— Надо в обед у хозяина отпроситься туда, — сказал Ванька, совсем забыв про папироску.
— Не пустит.
— Пока коровы будут лежать, успеем сбегать.
Коровы, наевшись, полегли на пару в межах. Недалеко — широкая грань, отделяющая нашу землю от степи. С грани‑то и начинается степь.
Скучно сидеть в открытом поле на меже. В степи все‑таки лучше. Там сидишь или под кустом возле леса, или на стойле, где в пруду хоть покупаться можно. А тут — чистое поле, высокая местность, и ветер какой‑то едучий. Мы с Ванькой, поглядывая в степь, которая совсем недалеко, начали было проситься у дяди Федора. Но старик сердито обругал нас теми словами, которыми мы сами выучились ругать коров. От нечего делать принялись под высокой межой копать печку. Сверху дубинкой проткнули дырку. Это — труба. Сухой полыни вдоволь.
Тоскуя по степи, где теперь наши сверстники собирают ягоды и ловят перепелов, мы с Ванькой заложили в печурку траву и зажгли. Долго не тянуло. Ванька, как знаток дела, пояснил, что она «не обогрелась». Верно, скоро потянуло, и дым пошел вверх тонко, как из трубки дедушки Сафрона. Мы легли на межу под дым и вдыхали его. У нас уже кружились головы. Потом принялись играть в дубинки.
Данилка занят своим делом: он ищет клад. Его мечта — найти чугунок с золотом. Клады он ищет всюду: и в степи, и на лугах, и у себя в огороде, а теперь вот в поле. Его манят высокие курганы. Дать бы ему волю да острую лопату, он бы раскапывал эти курганы день и ночь. Ни одной норы зайца или суслика не пропускал, чтобы не засунуть туда дубинку. Особенно привлекали Данилку аккуратные неглубокие норки паука–тарантула. Он шарил в них стеблями полыни, пускал туда дым из цыгарки, взяв ее в рот огнем, и когда выползал оттуда потревоженный тарантул, Данилка убивал его и ругался.
— Я‑то думал — клад!
Вот и сейчас сидит на загоне, копается. Мы решили подойти к нему, посмотреть. Он не подпустил нас шагов за пять. Погрозился, шепнул:
— Сейчас появится.
Клад у него обязательно должен почему‑то сам «выйти», «появиться». Мы стояли поодаль, смотрели, как он то опускает в дыру палку, то вынимает и внимательно исследует ее конец.
— Брось бездельничать! — крикнул Ванька.
— Чего вы понимаете! — рассердился Данилка. — Послушайте, как звенит.
Мы подошли. Он опустил конец дубинки в дыру. Это был продух в сусликовое гнездо.
— Приложи ухо, слушай, — сказал он мне.
Я лег, прислонившись ухом к дыре. Данилка начал стучать концом дубинки.
— Слышишь?
— Да, слышу, — удивился я. Действительно, дубинка ударялась во что‑то металлическое.
— Ей–богу, тут клад.
Лег и Ванька. Тоже слушал и тоже согласился, что «там что‑то звенит». Наше подтверждение совсем взволновало Данилку. У него горели глаза. Дай ему лопату, он вырыл бы тут колодец. Но лопаты нет, копать дубинкой — все дело испортишь. Он от кого‑то еще слыхал, что клад «дается только ночью». И не просто, а с разными препятствиями. Главное — не обойдешься без чертей. Эти, прежде чем отпустить клад, порядочно поиздеваются, постараются обмануть человека, будут добиваться, чтобы он оглянулся назад. А уж раз оглянулся, тут загудит клад обратно в землю.
«Сочиню про Данилку басню», — решил я. И тут же сложил:
Мы оставили кладоискателя и пошли к старику. Он навивал кнут.
— Есть хотите?
— Хотим, — ответили мы. От еды никогда еще не отказывались.
— Возьмите хлеб в кошелке.
Закусывали молча. Обиделись на хозяина. Сколько ему ни угождай, сколько пи приноси из леса лык, из ивняка прутьев, — все попусту. Куда бы пропали эти коровы! Мы и сбегали бы всего на часок. Только посмотреть и обратно.
— Даст еще четвертную и дьявол с ним, — проговорил старик, как бы продолжая с кем‑то спор.
Мы знали, о чем бормочет старик. Он продает свою душевую землю, — «душу». Всю весну ладится он, постепенно уступая. Сначала говорил о трехстах, потом сбросил с третьей сотни двадцать пять рублей, потом сорок, а дальше уже сбрасывал по десятке, по пятерке.
— Ты ровно за двести отдавай, — лукаво подмигнув мне, посоветовал ему Ванька.
— Нет, за такую цену не отдам, — уперся старик.
— Бери, пока дают, — серьезно заметил Ванька.
— К Гагаре схожу.
— Гагара пять душ нахватал. Не справится с работой.
— Не уступлю, прохвосту, за двести.
— Уступи, дядя Федор. Десятку набавит, и уступи.
— Не пойду на красненькую. Разь вот на двадцать…
— Тринадцать даю, уступишь?
— Нет.
— Пятнадцать?
— Нет.
— И не надо, — отказался Ванька. — Даю двести пятнадцать, а ты ломаешься.
Тут дядя Федор понял, что Ванька смеется над ним. Но не обиделся и рассмеялся.
— Ах, идол! Ну, и купец! Тебе‑то я свою душу за сто рублей отдал бы, только где вы с отцом денег Еозьмете?
«Душу» старик продает Карпу Устинову. При каждой встрече отчаянно с ним торгуется.
Мне как‑то страшно слышать об этом. Так и кажется — продаст дядя Федор свою «душу» в три десятины навечно, и словно останется без ног. Ни к чему будут ему ноги. Кто даст ему право ходить по чужой земле, есть хлеб и вообще жить на свете? Ну, мы, безземельные, это дело другое: на нас просто царь не дает наделов. А дядя Федор? У него есть «душа». Пусть лучше отдаст ее своим сыновьям. Но дядя Федор поругался с ними и решил: «Лучше пропью душу, сдохну, а им не оставлю».
Продажа «души» напоминала мне повесть об отчаянном пане Твардовском. Правда, тот продал дьяволу не землю, а именно душу, зато на этом свете повеселился как следует.