— Вот что, ребята, — сказал старик, — на сенокос я вас не пущу нынче. Делать там пока нечего. Пущу после. И каждого на целый день.

От радости мы чуть хлебом не подавились. А дядя Федор добавил:

 — Завтра хошь с вечера, хошь с утра иди ты, — указал он на меня. — Послезавтра он, а там и тот дурак, — кивнул он на Данилку, который все еще сидел над норой.

 — Спасибо, дядя Федор, — сказал я.

 — Спасибо, — отозвался и Ванька. — Лык тебе принести?

 — Веников наломайте. Сноха, черт, брюхата. Пятого родит скоро.

Пока лежали коровы, дядя Федор и Ванька отправились осматривать второе стойло в овраге. Я остался караулить коров. Данилка, совсем забыв про еду, все копал, добираясь до клада.

Коровы лежат. В поле не так жарко как в степи. Косари совсем недалеко. Они теперь идут наискось, выстроившись, как гуси. Некоторых узнаю по манере косить. Почти у каждого своя манера. Послезавтра буду там. Весь день и всю ночь.

Я лег на межу, смотрю в небо. Мужики поговаривают о недороде. Надеются, коль рожь подведет, то хоть яровые выручат, если будет дождь. Так, глядя В небо, я заснул. Проснулся от громкого фырканья.

 — Тпрусь! — вскрикнул я.

В сторону метнулась Бурлачиха. Она подбиралась к кошелке с хлебом.

Из‑за горы показался старик с Ванькой. Данилка все сидел. Возле него уже огромная куча земли. Стадо поднималось. Скоро оно опять начало пастись. В обед погнали его на новое стойло, в овраг. Я отпросился пойти в степь, на старое пастбище, взять из пещеры свои книги и тетради. Мне хотелось читать. Я только что начал «Детство» Толстого. Идя обратно, сочинял басню про Данилку. Останавливался, садился и записывал. Завтра или послезавтра прочту ее Павлушке на сенокосе. Шел между яровыми. Загоны овса, проса, чечевицы, гречи, кое–где картофеля плохи. Земля просила дождя.

Вот и наш овес. По краям он густ, уже выбились кисти, но к середине становился все реже.

«А рожь небось совсем плохая», — подумал я. Хотелось сходить, посмотреть. Ведь на ржаное поле вся наша надежда. Надолго ли хватит нам хлеба — до рождества или до масленицы? И я подумал, что будь хоть какой урожай, все равно на нашу ораву хлеба не хватит. А нынешний год и подавно. И всячески гнал от себя страшную мысль, как бы не пришлось пасти стадо и в будущем году.

«Нет, нет, лучше побираться пойду! Завяжу глаза и скроюсь», — как говорит наш отец.

13

Стадо гонят домой. Оно пылит по прогону. С грустью смотрю ему вслед и ловлю себя на том, что я уже привык к стаду, как к своей избе, как к своим товарищам, и мне тоскливо, что стадо угнали без меня.

Вот она — широкая, вся в цветах, барская степь. Ступаю по ней ногами, обутыми в лапти. Иду по чужой степи, по чужой траве, выросшей на чужой земле. Где‑то есть ей хозяин — барыня. Живет в городе, а здесь ни разу не была, не видела этих трав, цветов и этих лесов, разбросанных, как острова, среди степного моря.

Разделить бы эту степь, распахать ее, засеять хлебом. И на мою долю, и на долю Ваньки, Павлушки, Данилки, на всех нас, безземельных ребят, досталось бы по десятине.

Чужие цветы и запахи, и даже кузнечики здесь чужие.

Из леса донеслось ржанье лошадей, лай псов, людские голоса. Скоро запахло дымом. Быстро нашел нашу стоянку. Она на краю леса, где пылало три костра. Вторая и третья стоянки дальше. Оттуда еле внятно доносятся звуки. Степь уже скошена, идти жестко, как по жнивью, и запахи ощутимее. Пахнет сеном, ягодами, дымом и конским навозом.

Солнце еще не зашло, и тени от деревьев длинные. Кротовая куча. Наверху развороченное шмелиное гнездо с круглыми, как горох, гнездышками. Ни одного шмеля не было, все оставили свое жилище. Я поднял сухой комок гнезда, выпачканный в земле и мхе. Чашечки пусты, в некоторых мертвые детеныши. А вот перепелиное гнездо. Косой или ногой сдернуто оно с места и лежит вверх дном. Степь становилась мертвой. Лишь неуловимые кузнечики трещали и, прыгая, осыпали мои лапти или брызгами разлетались в стороны.

Навстречу шел Филька. Большеголовый, с толстым лицом и носом. Он — тихоня и такой деловитый, что мать всегда ставила мне его в пример. Особенно она была довольна тем, что Филька лицом угодил в бабушку.

 — Чисто вылитая моя мамка, — говорила она.

Прыгая через палку, которую срезал в лесу, он похвалился:

 — А у меня свой ножик есть.

 — А у меня свой кнут и дубинка, — ответил я.

 — Ты ничего не нашел? — спросил он, не поняв намека.

 — Заяц лежит.

 — Где? — вскинулся Филька.

 — Во–он, под кочкой. Хвост дли–инный. Лови его!

Как ни глуп братишка, а сообразил. Улыбнувшись широким бабушкиным лицом, он пояснил:

 — У зайцев хвост‑то с наперсток.

 — Может, лиса, — сказал я. — Иди, глянь.

 — А лисы я боюсь, — сознался Филька.

 — Косари не пришли?

 — Нет. Пойдем‑ка, чего я тебе да–ам.

Что даст этот скряга Филька? Мы подходили к стоянке. Почти под каждым деревом, особенно под большими, в два обхвата, дубами, телеги. На поднятых и связанных вверху чересседельниками оглоблях висят торпища или дерюги. Сверху — слой сена. Телеги походят на цыганские кибитки. Тут спят, тут же хранится немудрая провизия, а у некоторых, как вот у нас, на оглобле висит зыбка. Телегу нашу нетрудно отыскать: на оглоблях рваное тряпье. И телега хуже всех: кособокая, осевшая на передок, с искривленными наклестками.

 — Где Князь–мерин? — спросил я. — Не подох?

 — Пока нет, — сказал Филька. — Он пасется с лошадьми.

 — Не прогоняют его лошади от себя?

 — Зачем? Он — себе, они — себе. Всяк — себе. Он у нас поправился. Я на нем рысью катал. Только два раза спотыкнулся. Я живо, пока он не упал, махнул через голову. И не ушибся. Коленку только ссадил.

 — Девчонка спит? — кивнул я на зыбку.

 — Дрыхнет. Скоро опять будет орать.

 — Нянчи, нянчи, — посоветовал я ему насмешливо.

Он понял меня и тихо проговорил:

 — Да–а, ты избавился от нее, глядь, мне на шею села.

 — Паси, я буду нянчить, — предложил я.

 — И то лучше. Подрасту, все равно меня в пастухи отдадут.

Филькины ответы мне понравились. Он оказался не такой уж дурак.

 — А я на тот год не буду пасти.

 — Куда же денешься? — спросил он.

 — В город уйду, в приказчики.

 — Возьми и меня. Я не хочу в пастухи.

Мне стало жаль братишку.

 — Ладно, возьму. Как огляжусь в городе, письмо пришлю.

 — Ты будешь старшой, а я к тебе вроде на посылки. Деньги будем зарабатывать.

 — Денег у нас столько накопится, девать будет некуда.

 — Тятьке с мамкой пошлем.

И оба мы, забыв о вражде, принялись мечтать о том же, о чем я думал в церкви в день экзамена. Мы шептались до тех пор, пока в зыбке не заорала девчонка. Филька бросился к ней.

 — Орет и не сдыхает, — выругался он. — Где только смерть ходит? Чего она глядит?

Он повторяет слова матери. Желание его, пожалуй, более искренне, чем желание матери. Он вынул девчонку, под ней было мокро. Почти голую положил на жесткую траву. Девчонка заорала еще сильнее. И ни мне, ни ему совсем не было жаль этот ненужный рот. Лишь когда совсем изошлась в крике, я взял ее на руки.

«Зачем родилась? Кому нужна? Умри, пока вот такая. Хоть в рай попадешь. А подрастешь, сколько горя‑то хватишь. Невестой будешь, никто нищенку замуж не возьмет. Дуру из тебя сделают. За нищего выйдешь, нищих плодить будешь. Умри–и!»

Так я шептал ей мысленно, и спазмы сжимали горло.

Филька постелил в зыбку сена, перевернул тряпье и уложил оравшую девчонку. Пожевал засохшую соску, сунул ей в рот.

 — Мученье мне с ней, — пожаловался Филька.

 — Ничего, потерпи.

Филька пригорюнился. Мне опять стало жаль его. Раздался звон косы у костра. На жердях, положенных на дубовые, с сучьями колья, висели пять ведер. В них к ужину варилась каша. В других ведрах и чугунах стоял приготовленный квас с луком и картошкой. Кто не наедался, мог сделать еще тюрю с хлебом и соленой водой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: