Первый раз здесь обнял Тереха Марфушку, и не спала она после этого всю ночь. Подносила к лицу ладони, ловила полынный запах Терехиных рук. Тереха — соседский парень. Рядом дома стоят. И росли вместе: голышами в озерной воде кувыркались, по грузди бегали. И песни Терехины не тревожили Марфушку до сих пор. А тут, как опалил: сразу все изменилось.
На крыльях прилетела к Таньке-Двоеданке. Увидела Тереху, присела рядом, не стесняясь. Зашептала горячо, близко припадая к уху:
— Пойдем, скажу что-то.
— Посиди. Макарку дождемся.
— Он все тоскует?
— Тосковать шибко-то некогда. Изробился, как лошадь. Вчера затемно с пахоты пришел.
— Ну ты позови его, как придет. Втроем погуляем. Не заругаешься?
— Да ты что, пташка моя? — улыбнулся Тереха белозубо. В глазах нежный огонь. — Что я ругаться-то буду? С чего?
Спешили зори навстречу друг другу. В чистой синеве стояла над землей утренняя звезда. Они сидели на крутояре, под черемухой. Слушали разговоры вечных ключей.
— Как на духу вам говорю, — заглядывая в лицо то одному, то другому парню, шептала Марфуша. — Такая она добрая, такая ласковая… Тятеньке моему болячку вылечила — никаких денег не взяла. Застыдилась. Чаем все время поит с конфетами. Схватится пол мыть — вымоет не хуже меня… А книжки читает интересно: то плачет, то смеется. Какая же это политическая? Наврала Дунька… Одно мне не нравится: ни половиков нет гарусных, ни ковра, ни шубки белой, как у Соньки Бурлатовой!
— Будет тебе про шубки-то, — перебил Терека. — У Соньки шубки белы, а душа, как вар!
— Много нашего брата на свете, бедняков-то, — думала я. — А она ровно догадалась об этом и говорит: «Я, Марфуша, счастливой себя чувствую!» Мне смешно стало: «Какое уж у тебя счастье?» — «Да ведь счастье-то не в богатстве. Разбогатеешь, а другие бедными останутся». — «Ну и пусть остаются», — говорю. «А если бы все были счастливыми?» — «Такого не бывает!» — «Есть люди, которые борются за счастье для всех бедных. Они-то и сами счастливы», — пояснила она. «Добрые, видно, люди! — отвечаю. — У нас в Родниках таких нету. У нас каждый глядит другого обобрать». А она смеется: «Темная, — говорит, — ты, Марфуша, хочешь учиться?» Я даже покраснела: «А платить-то чем за учебу?» — «Бесплатно, — говорит, — стану учить». — «А Тереше, — спрашиваю, — можно?» — «Конечно, можно, — опять засмеялась она. — Приводи его в школу!»
— А Макару? — спросил Тереха.
— И ему тоже можно! — Марфуша до боли прикусила язык: она не спрашивала у Александры Павловны, можно ли читать книги и учиться поселенцам.
Вместо вечерок Тереха и Макарка стали заглядывать в школу. Опасения Марфуши насчет Макарки были напрасными. Напротив, учительница радовалась, что приходит и он, угощала чаем, показывала книги с картинками, объясняла что к чему.
Начинали, как водится, с букваря. Но частенько разговор от грамматики с арифметикой на житейское переходил.
— Ох и ловко же вы проучили этого зазнайку в троицын день! — сказала однажды учительница, обращаясь к Макару.
— Себе горя нажил. Писарь теперь лается на чем свет стоит: «Обчеством я поставлен! И ты, поселенская морда, не токмо передо мною шапку должен ломать, а и перед сродственниками моими и детьми. А не желаешь — к едрене-фене!»
— Сегодня работаешь — так еще и сыт, — добавлял Тереха. — А завтра на сухари высушат. Это же паразиты!
— Надо таким сдачи давать.
— А мы разве не пробовали? В прошлом году одному приказчику я немного глотку пощупал… К уряднику попал, дома выволочку получил… Вот те и дал сдачи.
— Чудные вы, ей-богу! Разве такими способами борются?
— Верно судите, Александра Павловна, — поддерживал учительницу Макар. — Тереша, он только бы глотки рвал… Так ничего не выйдет. В одиночку на волков не ходят. Облавой надо. Власть — она и есть власть: в дугу согнет!
— Будешь совсем покорным — ярмо накинут! — горячился Тереха.
— Посмотри сюда! — встала учительница. — Вот лампа горит, видишь?
— Не слепой.
— Встану я в сторонку, ну вот сюда, и буду дуть на лампу, думаешь, потушу?
— Не потушишь.
— А давайте на это место встанем все вместе и дунем разом. Сразу потухнет. Мир, Тереша, только вздохнет — и ураган подымется. И правители полетят, и богачи, и помещики! Разом надо! Понятно?
Вспыхивало Марфушкино лицо, заострялся носик. Макар по привычке ворошил пятерней рыжие волосы. Тереха слушал, широко распахнув глаза, удивляясь и восхищаясь.
Когда ночью шли из школы, Марфушка боязливо говорила:
— Как она про царя-то!
— Что как?
— Разве про царя-батюшку так можно?
— А что, нельзя, по-твоему? — отвечал Тереха. — На кой ляд он сдался, царь, если только о богатых и думает!
Не спалось волостному писарю Сысою Ильичу. Повернется на правый бок — никого нет рядом, повернется на левый — тоже. Мучили его обе пагубы: и душевная, и телесная. Стояла перед глазами румяная Марфушка. Виделся жаркий, голубой день. Вот забрела она в озеро, наклонилась к воде, забелели тугие икры. Оглянулась стыдливо, одернула юбчонку, засмеялась. Прошла мимо бестия — огнем обожгла! И бедра крутые, и косы, и глаза — все блазнится Сысою.
Зачастил в школу, с учительницей важные разговоры разводит. На Марфушку масляный глаз косит.
— Если нужда какая, Александра Павловна, ко мне адресуйтесь. Я все улегулирую!
— Спасибо. Пока все хорошо.
— Ну и слава богу. А какова сторожиха?
— Добрая. Работящая.
— Сам подбирал. Знаю.
Писарь похлапывал Марфушку по плечу, пытался обнять.
— Так ведь? — спрашивал, расплываясь в улыбке.
— Да ну вас, Сысой Ильич! Не шутите!
— В жизни не люблю шутить, Марфушенька, для тебя стараюсь!
Незадолго до страды, вечером пришел в школу посыльный из волости, Терехин одногодок и дружок Федотка Потапов.
— Айда, Марфушка! Сысой вызывает чегой-то!
Марфуша накинула платок, пошла вслед за Федоткой. Было душно. Солнышко словно зацепилось за церковные купола и остановилось. Звоном звенела за околицею степь. Когда пришли в контору, Федотка, сдернув картуз, вытер подолом рубахи потное лицо, боком пролез в писареву комнату. Девушка осталась в коридоре. Прислушалась. Из-за стены, отгородившей писарев кабинет от чижовки, куда сажали пьяниц, воров и бродяг, слышались стоны и вздохи.
У Марфушки зашлось сердце. «Неужто мачеха правду выболтала! Господи! Не приведи ты к этому, господи!» — молилась. По-своему, по-девичьи, разговаривала с богом. Две горячие светлые горошины ползли по щекам.
Наконец появился Федотка, сказал:
— Заходи.
Писарь важно сидел за столом, углубившись в бумаги. За правым ухом — карандаш, за левым — папироска. Остатки волос прилизаны, свернуты в замысловатую загогулину: спрятал лысину, молодится. Стукнула в дальнем конце коридора входная дверь: это Федотка ушел в караулку. Хозяин оторвался от бумаг, усадил Марфушку на широкую, затертую до блеска мужицкими штанами, деревянную софу. Глаз его в сгущающихся сумерках казался черным.
— Ну, Марфушенька, чего сегодня во сне видела?
— Ничего, Сысой Ильич. По какому делу вызывали?
— Дело у меня к тебе важное. Только тебя да меня касаемое.
Он подсел к Марфуше. Пухлая нерабочая рука его будто невзначай прикоснулась к теплому колену. Девушка не двинулась с места. Это взбудоражило писаря. Он на цыпочках подошел к двери, замкнул ее на кованый железный крючок.
— Не трогай меня, проклятущий! — Марфуша, как кошка, вспрыгнула на стол, со стола на подоконник.
— Постой, Марфуша!
А она — в открытую створку. Лишь бумажки, лежавшие на столе, запорхали следом да сиреневый куст под окном покивал немного ветками и замер.
На другой день кто-то нароком заронил горящую спичку на пашне Ивана Ивановича Оторви Головы. Две десятины пшеницы, весь посев, выгорели дотла. Сгорело и соседнее поле, Терехиного отца, Ефима Алексеевича. Терешка, находившийся при стаде, первым заметил пал. Хлестал его березовыми прутиками, топтал. Весь обгорел, а потом уж побежал в деревню звать на помощь. Пригнали мужики к полям и руками развели: поздно.