«Милосердие его и гражданственная умеренность засвидетельствованы многими примечательными случаями. Не буду перечислять, скольким и каким своим противникам он не только даровал прощение и безопасность, но и допустил их к первым постам в государстве. Плебея Юния Новата он наказал только денежной пеней, а другого — Кассия Потавина, — только легким изгнанием, хотя первый распространял о нем злобное письмо от имени молодого Агриппы, а второй при всех заявлял на пиру, что полон желания и решимости его заколоть. А однажды на следствии, когда Эмилию Элиану из Кордубы в числе прочих провинностей едва ли не больше всего вменялись дурные отзывы о Цезаре, он обернулся к обвинителю и сказал с притворным гневом: «Докажи мне это, а уж покажу Элиану, что у меня есть язык: ведь я могу наговорить о нем еще больше», — и более он ни тогда, ни потом не давал хода этому делу. А когда Тиберий в письме жаловался ему на то же самое, но с большей резкостью, он ответил ему так:«Не поддавайся порывам юности, милый Тиберий, и не слишком возмущайся, если кто-то обо мне говорит дурное: довольно и того, что никто не может нам сделать дурного».
Храмов в свою честь он не дозволял возводить ни в какой провинции иначе, как с двойным посвящением ему и Риму. В столице же он от этой почести отказывался наотрез, даже серебряные статуи, уже поставленные в его честь, он все перелил на монеты и из этих денег посвятил два золотых треножника Аполлону Палатинскому.
Диктаторскую власть народ предлагал ему неотступно, но он на коленях, спустив с плеч тогу, обнажив грудь умолял его от этого избавить. Имени «государь» он всегда страшился как оскорбления и позора. Когда при нем на зрелищах мимический актер произнес со сцены:
— О добрый, справедливый, государь! — и все, вскочив с мест, разразились рукоплесканиями, словно речь шла о нем самом, он движением и взглядом тотчас унял непристойную лесть, а на следующий день выразил зрителям порицание в суровом эдикте. После этого он даже собственных детей и внуков не допускал ни в шутку, ни всерьез называть его господином, и даже между собой запретил им пользоваться этим лестным обращением. Не случайно он старался вступать и выступать из каждого города и городка только вечером или ночью, чтобы никого не беспокоить приветствиями и напутствиями. Когда он бывал консулом, то обычно передвигался пешком, когда не был консулом — в закрытых носилках. К общим утренним приветствиям он допускал и простой народ, принимая от него прошения с необычайной ласковостью: одному оробевшему просителю он даже сказал в шутку, что тот подает ему просьбу, словно грош слону. Сенаторов в дни заседаний он приветствовал только в курии на их местах, к каждому обращаясь по имени без напоминания; даже уходя и прощаясь, он не заставлял их вставать с места. Со многими он был знаком домами и не переставал бывать на семейных праздниках, пока однажды в старости не утомился слишком сильно на чьей-то помолвке. С сенатором Церринием Галлом он не был близок, но когда тот вдруг ослеп и решил умереть от голоду, он посетил его и своими утешениями убедил не лишать себя жизни.
Однажды в сенате во время его речи кто-то сказал:«Не понимаю!», — а другой:«Я бы тебе возразил, будь это возможно!» Не раз, возмущенный жестокими спорами сенаторов, он покидал курию; ему кричали вслед:«Нельзя запрещать сенаторам рассуждать о государственных делах!» При пересмотре списков, когда сенаторы выбирали друг друга, Антисий Лабеон подал голос за жившего в ссылке Марка Лепида, давнего врага Августа и на вопрос Августа:«Неужели не нашлось никого достойнее?», ответил:«У каждого свое мнение». И все-таки за вольные и строптивые речи от него никто не пострадал. Даже подметные письма, разбросанные в курии, его не смутили: он обязательно их опроверг и, не разыскивая даже сочинителей, постановил только впредь привлекать к ответу тех, кто распространяет под чужим именем порочащие кого-нибудь стихи или письма. В ответ на задевшие его дерзкие или злобные шутки он также издал эдикт; однако принимать меры против вольных высказываний в завещаниях он запретил.
Присутствуя на выборах должностных лиц, он всякий раз обходил трибы со своими кандидатами и просил за них По старинному обычаю. Он и сам подавал голос в своей трибе как простой гражданин. Выступая свидетелем в суде, он терпел допросы и возражения с редким спокойствием. Он уменьшил ширину своего форума, не решаясь выселить владельцев из соседних домов. Представляя вниманию народа своих сыновей, он каждый раз прибавлял:«Если они того заслужат». Когда перед ними, еще подростками, встал И разразился рукоплесканиями целый театр, он был этим очень недоволен. Друзей своих он хотел видеть сильными и влиятельными в государственных делах, но при тех же правах и в ответе перед теми же судебными законами, что и прочие граждане. Когда его близкий друг, Ноний Аспренат был обвинен Кассием Севром в отравлении, он спросил в сенате, как ему следует поступить: он боится, что по общему мнению, если он вмешается, то отнимет из-под власти законов подсудимого, а если не вмешается, то покинет и обречет на осуждение друга. И с одобрения всех он несколько часов просидел на свидетельских скамьях, но все время молчал и не произнес даже обычной в суде похвалы подсудимому. Присутствовал он и на процессах клиентов, например, у некоего Скутария, солдата на сверхсрочной службе, обвиненного в насилии. Только одного из подсудимых и только откровенными просьбами спас он от осуждения, перед лицом судей умолив обвинителя отступиться: это был Кастриций, от которого он узнал о заговоре Мурены.
Какой любовью пользовался он за эти достоинства, нетрудно представить. О сенаторских постановлениях я не говорю, так как их могут считать вынужденными или льстивыми. Всадники римские добровольно и по общему согласию праздновали его день рождения каждый год два дня подряд. Люди всех сословий по обету ежегодно бросали в Курциево озеро монетку за его здоровье. А на новый год приносили ему подарки на Капитолий, даже если его и не было в Риме; на эти средства он потом купил и поставил по всем кварталам дорогостоящие статуи богов — Аполлона-Сандалиария, Юпитера-Трагеда и других. На восстановление его палатинского дома, сгоревшего во время пожара, несли деньги и ветераны, и декурии, и трибы, и отдельные граждане всякого разбора, добровольно и кто смог; но он едва прикоснулся к этим кучам денег и взял не больше, чем по денарию из каждой. При возвращении из провинции, его встречали не только добрыми пожеланиями, но и пением песен. Следили даже за тем, чтобы в день его въезда в город никогда не совершались казни.
Имя отца отечества было поднесено ему всем народом внезапно и единодушно. Первым это сделали плебеи, отправив ему посольство в Анций, а после его отказа — приветствуя его в Риме при входе в театр огромной толпой и в лавровых венках; вслед за ним и сенат высказал свою волю, но не в декрете и не общим криком, а в выступлении Валерия Мессалы. По общему поручению он сказал так:«Да сопутствует счастье и удача тебе и дому твоему Цезарь Август! Такими словами молимся мы о вековечном благоденствии и ликовании всего государства: ныне сенат в согласии с римским народом поздравляет тебя отцом отечества!» Август со слезами на глазах отвечал ему такими словами: привожу их в точности, как и слова Мессалы: «Достигнув исполнения моих желаний, о чем еще могу я молить бессмертных богов, отцы сенаторы, как не о том, чтобы это ваше единодушие сопровождало меня до скончания жизни!»
Но к этому возвеличиванию Октаваин шел, сохраняя видимость карьеры равного среди равных. В течение нескольких лет он избирался консулом (в общей сложности он был консулом тринадцать раз). Помимо этого он, по постановлению сената еще с 36 г. до н. э. имел трибунскую власть, которая давала ему право распоряжаться всеми гражданскими делами в Риме.
Позже он получил власть проконсульскую.
Он также был верховным судьей всех римских граждан. Как и сенат, он имел право выдвигать кандидатов в магистраты. Следует отметить, что его кандидаты баллотировались вне очереди и, конечно, имели все шансы быть избранными. Для этого он также использовал свой авторитет, как мы смогли убедиться из цитаты римского историка.