— Сметана, варенец, сметана! — подпевали ей.

— Табачок-крепачок, со второй гряды от бани, закури-ка, дружок! — взвился чей-то тонкий голос.

Базар ожил: люди поняли, что только сейчас и начнется бойкая торговля. Эшелон, авось, долго постоит, и можно распродать и шаньги, и сметану, и варенец, и табачок, и все многое-многое другое. А мне и дела не было до купли-продажи. Я забыл про шаньги и сметану, кральки и калачи.

Первыми забежали на базар два солдата в побелевших гимнастерках и штанах. Но все на них ладно сидело, в передки сапог можно было глядеться, как в зеркало, горели на солнце пряжки ремней и пуговицы, ордена и медали. Пилотки одеты набекрень, и как они держались поверх русых чубов — я диву давался. Оба мигом оглядели базар и, как по команде, повернули к старику с тальянкой. Поздоровались чинно, и один, пониже ростом, поинтересовался:

— Играем, папаша?

— Было время, сынки, играл. Теперь вон продаю. Старуха, Кузьминишна моя, хворает, а поесть нечего. Худо со старухой, — грустно покачал головой старик.

— И как, нет покупателя?

— Нету-ка. А даром жалко отдавать. С гармонью смолоду живу, ерманскую и гражданскую с ней прошел. Сам на свадьбе своей играл, сыновей женил с тальянкой.

— Сыновья-то чего же… — проговорил и осекся второй, повыше, с широкими полосками на погонах.

— Тамо оне, робята мои, все четверо тамо. И… двоих нам ужо не дождаться, — сдвинул брови старик и протянул солдатам кисет. — А вы, сынки, покурите мово табачку. Покурите…

Дед обрадовался, когда солдаты стали сворачивать цигарки, и даже повеселел. И смотрел он на них неотрывно, как и мы с бабушкой.

— Может, и грешно, папаша, а сыграл бы ты для нас нашенскую, деревенскую, а? — заикнулся коренастый солдат, затягиваясь густым дымом. — Когда еще тальянку услышим. Войны нам и на второй раз хватит…

— Чего не сыграть. Для вас, сынки, сыграю. Навроде как бы для своих робят.

…Гармонистов до войны в любой деревне водилось полно. И с однорядками, и с тальянками. У нас в Юровке каждый край славился игрой гармонистов — Ваньки Семена Ивановича, Петьки Филиненка и Егорши Микулаюшкина. Было под чью игру до упаду девкам плясать «подгорновскую», петь частушки под «любимовскую»… Я и сейчас помню, как Нюрка Задорина первой начинала запевать:

— Заиграла в том краю веселая тальяночка,
Заиграл залета мой, запела грубияночка.

И Шурка Мальгина не оставалась в долгу, отвечала ей частушкой:

— Мне-ка боля изменил, я теперя вольная,
Весели меня, гармонь четырехугольная…

Нет давно в Юровке тех гармонистов — все ушли на войну, а девки, если и собираются у тополин, где старательно пилит на тальянке Кольша Золенок и швыркает соплями, то уже не поют озорных частушек, не задевают друг дружку. Девки проклинают Гитлера, сулят ему скорую погибель и ждут окончания войны, когда «пойдут солдаты ротами и они своих дорогих встретят за воротами»…

Старик как-то очень ловко вскинул гармонь, прикрыл веки, и тонкие сухие пальцы незаметно приласкали лады. И серебристо зазвенели колокольчики-бубенчики, и запели птахи, и посыпалась роса с трав. В нутре тальянки просыпалось деревенское утро, оживали тальники по низям, и леса на увалах, вставали люди и ехали с песней в поле встречать на работе восход солнца…

Музыка замерла, старик к чему-то прислушался, после лихо стряхнул шапку на шаль, и не он, а гармонь вроде бы подбоченилась и павой пошла кругом отплясывать «барыню». А мне казалось, будто у нас в Юровке вывернулся тракторист Михаил Грачев и кренделем закрутился-закувыркался с припевом:

— Лебедин-от мой, лебедин,
Лебедин Иванушка,
А лебедушка-от Аннушка…

— И… Эх! Шире круг! — ахнул кто-то, и замелькали начищенные сапоги, заподпрыгивали на гимнастерках ордена и медали. Плясали и солдаты, и командиры, а верховодили те, первые солдаты. Иные стали будто чего-то покупать, да как услыхали гармонь — посыпали на ее голос.

— Господи!.. — дивилась бабушка. — Мне и в девках не довелось слыхивать такого гармониста!

Старик удало наяривал, а солдаты плясали. Наверно, только я заметил, как из круга незаметно исчез коренастый солдат. И когда гармонь запалилась и смолкла, а плясуны — кто платками, кто пилотками — утирали лица, он появился с зеленым мешком. Сунул туда руку и на шаль выложил сперва две буханки хлеба, а потом три железных банки — «мясные консервы», пояснил солдат, и к ним добавил несколько кусков сахару:

— Для твоей Кузьминишны, папаша. Кланяйся ей, пускай выздоравливает. И сынов дождаться вам. А тальянку не продавай. Добьем фашиста — приеду. Из Сибири, с Енисея родом я. По пути заеду погостить и на тальянке наиграюсь. А сейчас зарок даю: гармонь возьму в день победы. А зарок сибиряки умеют держать.

У старика дрожали ресницы, он отказывался и разводил руками:

— Да за чо, за чо мне стоко угошшенья? Да и нечем отплатить…

— Как нечем?! — вмешалась бабушка. — Сынки! Покуда эшелон стоит — успевайте табачок по кисетам насыпать. И варенца отведайте. Не поморгуйте, сынки, прямо из горшка пейте. Кому пенки глянутся — ложку берите.

Старик ничего не нашелся ответить и молчком смотрел, как бабушка наделяла служивых табаком, радовалась тому, как они хвалили ее варенец. Вон от горшка оторвался командир — по четыре звездочки на погонах я насчитал, вытер губы и спросил бабушку:

— А у тебя, мамаша, сыновья есть?

— Есть, есть, как же! Трое там, куда вас везут. Оне у меня некурящие, так вы хоть за них покурите табачку.

— Сержант Воробьев! — негромко, но строго скомандовал командир, и сразу же возле него появился тот, кого он звал. Больше он ничего не сказал, а Воробьев понял, и на опустевшей бабушкиной котомке оказались буханка настоящего хлеба и два здоровенных куска сахара.

— А тебе, паренек, — наклонился командир, и, я близко увидел трещину — красно-синий неровный след залеченной раны на щеке. — Тебе вот на память. Держи и знай: победа скоро придет, завоюем. И батя твой вернется, и дядья вернутся. Держи!

У меня на потной ладошке спелым вишеньем отливала новенькая красная звезда. И не крашеная, какую принес Захар Бателенок племяннику Санку, а покрытая красным стеклом, прямо как орден, какой алел на правой стороне груди у командира.

— Спасибо… — застыдился я, а командир погладил мою голову твердой ладонью, распрямился и громко огласил:

— По-о ваго-о-онам!

Базар снова опустел, солдаты без толчеи покинули его и побежали к эшелону. Знакомый чубатый сибиряк сдернул пилотку и помахал нам:

— До встречи, папаша! Смотри, доживи и тальянку сохрани. Бабушку свою береги-и-и!

…За мостом мы снова опустились к реке. Теперь я озирался на тальники, боялся за звезду. Вдруг городские видели, как мне дал ее командир и надумают отобрать? И бабушка была неспокойна и неразговорчива. Она ополоснула водой ноги и присела на траву. И повернулась на запад, куда ушел эшелон с солдатами. Еще, наверно, вспоминала старика с тальянкой. Уж если она не слыхивала такой игры и такой голосистой гармони, то мне и подавно негде.

…К пастушне мы пришагали с бабушкой домой, где на заулке у ее ограды лежали корова Зорька и бульдожка Джек, а на заплоте мяучила сивая кошка Машка. Лукия Григорьевна посветлела лицом и тихо вздохнула:

— Гли-ко, Васько, все животины в сборе, ждут-пождут хозяйку.

Ночью бабушке долго не спалось, она ворочалась, и скрипели полатницы. А я в изголовье положил красную звезду, и впервые тревожили меня взрослые сны.

Красная звезда

Утром ко мне прибежал Ванька Парасковьин, и с ним пошли в пустой дом Николая Мастеровых. Он стоит сразу же за бабушкиной черемухой, и она называет его нашей сборней — местом сбора всей ватаги дружков-приятелей. Ребятам не терпелось узнать, как мы сходили с бабушкой в Далматово и что там я увидел. Однако красная звезда пошла по рукам и разговор начался совсем о другом. Ванька Фып долго не задержал ее на своей ладони:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: