— Для меня, сотник, можете не стараться, пустое это дело. Блаженство меня охватывает не тогда, когда я вдыхаю болезненно горячий пар и шпарю собственное тело кипятком, а скорее тогда, когда я вдыхаю аромат анаши или кокаина. Вот тогда действительно и все неприятности забываешь, и все те пакости, которые тебя окружают. К черту, я за чистоту духа!

— Ну как хотите. Но парку я все же поддам; если вам все равно, так чего же нам лишать себя мирской радости?

Земсков плеснул на камни четверть ковшика кваса, и по баньке проплыл, постепенно усиливаясь и проникая во все углы, благоухающий, дразнящий запах зерна, хлеба и еще чего-то такого, к чему человек быстро привыкает весной, с появлением первых цветов, пахучих трав и о чем тоскует в долгие зимние дни, лишь изредка радуя себя воспоминаниями в баньках. Пар уже обжигал не только тело, но и легкие, он покалывал кончики пальцев, щекотал поясницу, с которой ручейками стекал пот, оставляя после себя белые следы.

— Хо-о-оро-о-шо-то как, господи боже мой! — простонал Савелий.

— Ну, как парок? Берет? — поинтересовался Земсков. — Ты перебирайся, Савелий, на верхнюю полку, а я немного погодя еще поддам жарку.

— Погодите, господа, минутку, — торопливо смывая мыльную пену с головы и боясь раскрыть глаза, попросил прапорщик Магалиф. Не переводите на меня все свои ароматы, я сейчас обмоюсь и побегу в дом.

— Как хотите, прапорщик, смотрите, не пожалейте потом, в дороге, в холодной тайге о том блаженстве, от которого здесь отказались. Давайте-ка я вам спину потру. — Не дожидаясь согласия Магалифа, он прихватил вихотку и резкими, сильными движениями стал растирать худое, дистрофичное от наркотиков тело Магалифа. — Эко вас зелье скрутило. Вам и сорока, наверное, нет, а тело уже как у старика, прожившего сотню лет. А мышцы! Вольдемар, разве это мышцы мужчины? Боже мой, до чего же вы себя довели?

— Хватит, сотник, хватит, — блеснули из провалов глаза прапорщика. — И свои причитания оставьте для других, с меня хватит попреков и причитаний моей несравненной Анастасии.

— А о ней, прапорщик, вы бы вообще постеснялись упоминать. Не хотел я вам этого говорить, но вы сами начали, а коли так — выслушайте, пожалуйста, пару неприятных слов. То, как вы с ней поступили недавно, подло. Вам понятно: по-од-ло-о! — отчетливо произнес Земсков. — Это до чего же нужно деградировать личности, чтобы собственными руками толкнуть единственную любящую женщину в руки этого пакостника? Что, глаза щиплет?..

— Не продолжайте, сотник, не продолжайте, иначе я черт знает что с собой сделаю, а вы будете отвечать если не перед товарищами, то перед богом и совестью. Я ведь и так не могу теперь на Настю смотреть, не могу… — Всхлипывая, опаленный стыдом и жалостью к себе, прапорщик выскочил в предбанник.

— Напрасно вы его так, Николай Анатольевич, он ведь сейчас как сущий младенец. Не понимает, что делает. Я в Харбине нагляделся на наркоманов и на картежников. Хорошо еще, что есаул не велел ему во время картежной игры убить кого-нибудь, он ведь сделал бы это, ни на секунду не задумавшись. Я вижу, что Магалифа лечить нужно, а потом, чтобы не было искушения, запрятать его вместе с Настасьей, если она к тому времени не бросит его, куда-нибудь подальше, в глухой хутор, глядишь, еще и вернется к человеческому обличью и в теле и в душе. А вот есаулу за такие дела оторвать не только руки…

Земсков лег на верхней полке, а Савелий Чух, поддав еще парку, взялся за густой березовый веник и для начала, схватив руками его мягкий, широкий конец, с силой протянул его вдоль спины туда-обратно, отчего Земскову показалось, что с него сдирают кожу.

— Ничего, ваше благородие, потерпи чуток, это еще только разминка, то ли дальше будет.

После этого он в определенной последовательности то слабенькими хлопками, навевая на тело горячий душистый пар, то резкими, сильными стежками, выгоняя хворь, прошелся по рукам и ногам сотника, прокатал раза три веник взад-вперед по спине, промял каждое ребрышко, добрался до всех мышц, которые дрожали от радостного предвкушения сладкой пытки парения.

— Хватит, хватит, — мычал сотник, в то же время боясь, что Савелий действительно прекратит хлестать его и сегодняшний праздник пара и веника приблизится к концу.

Но Савелий, понимая эту игру, снова и снова поддавал парку и виртуозно управлялся с веником, растягивая это ни с чем не сравнимое удовольствие, которое, оказывается, несмотря на всю свою простоту, дается далеко не всем доступным умением. И лицо его не покидала шалая белозубая улыбка.

А потом, распаренные, ослабевшие, истомившиеся, они сидели в предбаннике, жадно пили квас и, вытирая струившийся по телу пот и оседающий пар, мирно разговаривали.

— На такие ноги и снова напяливать грязные носки и портянки? — пожал плечами Земсков. — Фу, до чего можно опуститься.

— Да стоит ли так переживать, Николай Анатольевич, ведь это одна минута, я зараз, — Савелий Чух прихватил серые от грязи шерстяные носки Земскова и, не слушая возражений, вернулся в парную. Минут через десять он появился оттуда и развесил выстиранное сушиться на лавке. — Так-то оно лучше будет, поприятнее.

— Спасибо, Савелий, право, как-то неловко, возишься тут с моим грязным тряпьем, а я тебе ничем и отплатить не могу.

— Зачем же платить, я ведь по-товарищески, уважить захотелось хорошего человека. Грязь не сало, потер, она отстала, верно?

— Брось, Савелий, от меня хорошего уже ничего не осталось, так, одна видимость. Раньше, понимаю, я хоть за какие-то свои идеалы с большевиками дрался, отстаивал тот порядок, который и при отцах, и при дедах был, а, скажи на милость, чего меня сейчас, как перекати-поле, по миру гоняет? Давно бы пора посидеть, подумать над тем, как дальше жить, а я все не решусь сам себе сказать, что профукал собственную жизнь. Остобрыдло все.

— Так вы, Николай Анатольевич, к белому движению сознательно примкнули? — Савелий нервно растирал голубой проследок рваной раны на предплечье.

— Ну а как ты думаешь? Конечно, сознательно. Вот мы с тобой здесь, Савелий, с глазу на глаз говорим, бояться некого, потому скажу честно: я еще лет десять после того, как мы в Хайлар ушли, верил, что положил свою молодость на алтарь защиты отечества! Ты уж извини за высокие слова, но что поделать, если в них-то я все те годы и верил. Для меня призывы адмирала Колчака, атамана Семенова не чужими были, а как будто личными, выстраданными. Ты только подумай: катится на Россию непомерная, огромная волна хаоса, анархии, пересматриваются понятия собственности, родственных отношений. Да ты же помнишь, как у красных в песнях пелось: «Кто был ничем, тот станет всем». Вот и защищал я себя и свое место в жизни.

Если они — крестьяне и гегемон этот, не к ночи будет упомянутый, — станут всем, то что же мне делать? Куда деваться? Ведь они не признают права на мое существование. Вот так, понимаешь, как я к белому движению и пришел.

— Это верно, Николай Анатольевич, лозунги-то и у Колчака и у Врангеля красивые были, только их ногтем колупнешь, а там дырка. Да даже если не колупать, дык сколько же мы несчастья принесли родной сторонушке? Сколько горя, крови, вы не забыли, какие безобразия допущались? Я вот по нашей сотне помню; деревеньку какую глухую захватим, дык ведем там себя так, как будто это уже чужая страна, которой нужно мстить до посинения. Поэтому мужиков пороли — не супротивничай, баб, прости меня господи, сильничали, к барахлишку как к своему относились. Если на такое ишо кто поимеет охоту, так только не я.

— Теперь и я об этом задумался, Савелий. Но, грешен, только теперь. А раньше иначе понимал: не мы эту революцию затеяли. У меня отобрали положение, имущество, так чего же мне кого-то жалеть? Шомполы, расстрелы? Все разгульное времечко спишет. Но не списало, брат. Чем больше старею, тем чаще мальчики кровавые в глазах.

— Какие мальчики, Николай Анатольевич?

— Это так, Савелий, у Пушкина Борис Годунов говорил, когда осознал свою вину. Вот видишь, ничего нового, во все века страдали. Я вот страдаю оттого, что не на тот кон поставил. Правильно ведь сегодня дед Гришаня говорил, ничего в нас русского не осталось. Порастеряли по заграницам и совесть и честь. Вместо того чтобы примириться с тем, что в России произошло, попытаться понять, может быть, назад попроситься, на Родину, мы все тайком, тишком норовим, охаять, урвать всего, что можно. Самому противно, во что я превратился, Савелий. А кому мы в Маньчжурии нужны, ты не задумывался? Я вот завел себе семью, но она распалась, жена ко мне с претензией — не можешь содержать так, как должно, как другие живут, так чего же женился? Приличной тряпки из-за тебя купить не могу. Хвостом вильнула и к другому ушла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: