Все зыки в камере держались обособленными кучками, и в каждой кто-нибудь что-либо рассказывал. Это было единственным дозволенным развлечением, иногда это были пересказы интересной книги, но чаще всего рассказывали истории из собственной жизни, службы в армии или прозябании в плену у немцев.
Куда и когда нас повезут, никто не знал, почти ежедневно из камеры брали по нескольку человек на этап или вселяли новых. Через одиннадцать дней выкликнули и мою фамилию, добавив – «с вещами». Я быстро оделся, попрощался с товарищами и, взвалив свой сидор на спину, вышел из камеры в широкий коридор. Справа и слева от меня виднелись большие двери с открытыми кормушками, из которых доносился глухой шум, все камеры были набиты до отказа. Вдруг в одной из кормушек появилось лицо бледного небритого человека, который поманил меня рукой. Я еще не знал лагерных законов и доверчиво подошел к кормушке. Не успел ничего спросить, как рука молниеносным движением сорвала с меня шапку, и лицо исчезло в глубине камеры. Я растерянно посмотрел на вохряка, он быстро открыл камеру и вошел в нее, буркнув сердито мне:
– Эх ты, растяпа!
Вохряк открыл камеру и исчез в ней. Через минуту вернулся, держа в руках мою шапку. Отдавая ее мне, он сказал безо всякой злобы:
– Дешево, мужик, отделался, могли и глаза выбить. Дальше все было, как в Ленинграде: черный воронок, куда-то везут по ухабам, снова «столыпин», снова запихивают ногами в купе, снова мне посчастливилось занять полочку под заколоченным окном и, сидя на ней, я провел все пять суток этапа. Куда меня везут? Я не знал... По дороге купе постепенно пустело, заключенных ссаживали в назначенные им лагеря, и в купе осталось только пять человек. Свободно, хоть пляши!
Как-то ночью я лег на вторую полку с целью заглянуть за дверь и попытаться определить, куда же все-таки меня везет мой рок? На восток, на Колыму, или на север, в Архангельск, или еще куда-нибудь в тьмутаракань? Неожиданно ко мне подошел конвойный, симпатичный русский парень.
– Слышь, браток, ты давно сидишь? – спросил он вдруг.
– Нет, только начал.
– А вот скажи, если меня посадят в лагерь, меня сразу же зарежут, как ты думаешь?
– А за что тебя резать-то?
– Как за что? За то, что вот вас вожу, кричу и даже, бывает, бью, если, конечно, начальник прикажет.
– А зачем тебе попадать в лагерь?
– Да, понимаешь, какое дело, был я, понимаешь, в отпуске, в глухой деревушке, и пришил там одного. Гад, понимаешь, был. Ну, поначалу-то не подумали, что это моих рук дело, но потом докопаются, конечно, чья это работа, и срока мне не миновать, вот я и опасаюсь...
– Не знаю, как там, в лагере, еще не был. Слушай, сделай доброе дело, узнай, куда меня везут?
– Нельзя, знаешь, что за это бывает?
– Да никто знать не будет, ты да я, а мне зачем тебя продавать?
– Ладно, посмотрю. Твоя как фамилия? Скоро солдат пришел и тихо-тихо сказал:
– В Воркуту едешь. Но ты, парень, не тушуйся, лагеря там старые, обжитые, порядок в них, будешь жить, не бойся.
– Да я и не боюсь.
Так мы хорошо, душевно поговорили... В нашей клетке этапировали мастера спорта Латвии боксера Анманна – хорошего, симпатичного и очень общительного парня. Он мне первым рассказал, что творили органы НКВД в Прибалтике после ее присоединения в 1939 году, и в 1944-м, после освобождения от немцев. Жутко было слушать...
В углу, на нижней полке, прижавшись друг к другу, сидели неподвижно и молча два молодых немца, оба очень бледные и изможденные, видимо, на следствии с ними не церемонились. К ним, как и ко всем немцам, я относился с подозрением и, хотя мог болтать немного по-немецки, общаться с ними не имел никакого желания. По-русски они не понимали ни слова и, видимо, не хотели понимать. В последний день этапа один из немцев неожиданно предложил мне сыграть в шахматы и, к моему удивлению, достал из мешка коробочку с изумительной красоты шахматами. Немец не смог оказать мне серьезного сопротивления и проиграл несколько партий. Вдруг к нашей клетке подошел конвойный офицер и потребовал шахматы. Я спросил, на каком основании.
– Азартные игры запрещены! – резко бросил офицер.
– С каких это пор шахматы стали азартной игрой? – попробовал я поспорить.
Какое там, в МГБ ошибок не бывает, и шахматы стали собственностью охранника. Немец ничего не понял из нашей перепалки и спросил только, почему отняли шахматы, они у него давно, и никто их не отнимал. Я перевел немцу, что заявил офицер. Немец еще больше сник и задумался. В то время я был неопытным заключенным, «Сидор Поликарповичем», как называли нас протухшие лагерники, и не знал, что в момент передачи нас другому конвою мог заявить претензию и заставить офицера вернуть шахматы, но этого я не сделал, и немец лишился, может быть, единственной вещи, связывающей его с родиной. И мне перед ним было даже как-то неловко, хотя этот фриц, может, и был ярым фашистом, а может, таким же «преступником», как я, кто знает?
В тот же день в клетке, где сидели женщины, началась какая-то возня, шум, крики, похоже было, что заключенные дамы подрались. Прибежали солдаты, загремели железные двери, кого-то стали выволакивать в коридор, и эта кто-то дико орала и невообразимо материлась, упоминая женские и мужские органы в совершенно невероятных комбинациях. Было слышно – сочно плевалась. И вдруг она завыла... Это был даже не вой, а продолжительный вопль с пронзительным визгом немыслимой модуляции. Ничего подобного я в жизни не слышал. Как потом узнал, солдаты для усмирения блатнячки надели ей на руки наручники, называемые почему-то «американскими». Наручники имели хитрый механизм с зубчаткой, который позволял стягивать «браслетки» до упора, то есть до костей. Наручники не снимали минут пять, но и потом она еще долго всхлипывала, и уже не так громко, но весьма квалифицированно материлась... Такой ругани никогда раньше мне слышать не приходилось.
Наконец поезд остановился, и нас начали выгружать с вещами. Это был конец этапа – Воркута. Дальше дороги не было, до Северного Ледовитого океана оставалось всего сто восемьдесят километров. Наш вагон был плотно оцеплен солдатами с автоматами и с собаками. Я спрыгнул на насыпь, и меня закрутила знаменитая воркутинская пурга с ледяным пронизывающим ветром. Рядом с нами оказалась и большая группа заключенных женщин. Среди них выделялась крупная дама с красным испитым лицом, она вела себя как командир среди рядовых. Я узнал ее по голосу, это ее солдаты усмиряли наручниками. Приглядевшись, я заметил на ее запястьях две багровые полоски – следы «американской» техники.
Нас, зыков, после окончания выгрузки набралось несколько десятков человек, и нестройной толпой, хоронясь от жгучего ветра, в окружении десятка злобно лающих овчарок и молчаливых солдат нас быстро погнали, как стадо, сквозь слепящий снег. Куда? Мы не знали. Я был одет в осеннее модное пальто и в полуботинки без калош. Мороз был небольшой, но мне казалось, что на пронизывающем ветру я раздет догола, и я был уверен, что обморожу себе руки или ноги. Шли мы очень быстро, почти бегом, вокруг нас сплошной снежный вихрь и ничего не видно. Примерно через полчаса хода показались лагерные ворота из колючей проволоки – это был знаменитый 51-й ОЛП (отдельный лагерный пункт) – Воркутинская пересылка. Как я потом узнал, через эту пересылку прошли все заключенные всех лагерей Воркуты, кроме немногих, тех, кого привезли по рекам еще в 1931 – 1940 годах. Немногих, потому что почти все умерли, остались лишь считаные единицы – зубры лагерной системы...
У ворот пересылки снова сдача-пересдача зыков с конвертами. Сдавал нас конвой, который охранял в пути, а принимал конвой охраны лагеря, но все обошлось без недоразумений – число конвертов строго соответствовало числу голов – мужских и женских. Наконец ворота распахнулись, и мы, еле шевеля замерзшими ногами, были водворены в лагерь. Конец этапа.
Так я стал на много лет воркутянином. Случилось это в начале марта 1949 года.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
До сих пор в глазах снега наст,
До сих пор в ушах шмона гам...