Громыхнул засов и мы вышли. Бледная Антонина жевала сбрую. Хотелось набить рот сухарем. Думалось: «Да-да, нет-нет», — и вайнеровское пищеварение начинало иметь в себе угрожающие тона.

Вдали — полузапорошенный «Аэрофлот». Антонина вяло предложила поселиться здесь; но профессора побежали жаловаться женам на очки. Снова замела пурга. Разнородные трубы с выглядывающими из-за них антеннами, создающие геометрическую радость несовпадения размеров и непараллельности, крышевые спайки (коитусы цвета), а также зовущая мансарда, изогнутая пустота которой похожа на бедро гризетки, свет статичности, замерший с открытым ртом, и Наина, сидящая на трубе Хиопса, низко наклонив голову в капюшоне, а на расставленные ноги в белых от известки и черных от копоти сапогах свесившая руки с потухшей сигаретой, — были вариантами бытия.

Город засыпало снегом, видны были очертания домов, по-прежнему пленяя смутными переходами вставных конструкций; на ближайшей крыше взрослого цвета были яркие снежные островки и хорошо видны трубы; две — черные изнутри, положенные полуцилиндрами, одна какая-то серая, с двумя-тремя потемневшими или отвалившимися кирпичами, одна-гордая и желтая, несмотря ни на что, и несколько антенн, похожих на весенние черные ветки, очень молодые, влажные и гордые ранними почками электричества. Из одной трубы пошел дым.

авдей полтонов

несчастный саратов

(Подготовка текста и публикация С. Купряшиной)

I

Голый человек летел из окна кооперативного дома Союза композиторов в бедную ночь грустного лета. Его поймали в брезент нечленораздельные милиционеры.

«Дай мне этот день, дай мне эту ночь, дай мне хоть один шанс — ты не уснешь, пока я рядом», — неслось из раскрытого окна общежития прачечного ПТУ. «Эх, была б у меня жена — с живой не слез бы я. А теперь мне поможет лишь одна мастурбация», — неслось из дома напротив, из того именно окна, откуда вылетел летний непокойный человек.

«Как меняются пристрастия… — думали люди милиции, — и, видать, эксцесс. Мастурбация никому еще не помогла в полном объеме почувствовать свое слияние со Вселенной», — так думали люди милиции, свертывая брезент, ибо только на словах были нечленораздельны, а в уме философичны и стройны.

В плавках притерпевшего человека наркотиков не было. «Может, он решил свести счеты с жизнью от половинчатого кайфа, заявленного в песне?» — выдвигали версии люди с пилотками, заткнутыми в погон. Предшествующая песня была о бомже, последующая — о вурдалаке.

«От криминальности жизни», — итожили они.

Звали человека Саратов Юрьевич Чернышевский.

Однажды давно, когда он шел из музыкальной школы в железных очечках с залепленным стеклышком, на него накинулись цыгане и выкрали.

Он стал прислуживать в большом красивом доме босиком. Ел с собакой, стоя на вывернутых ногах. Ходил за подаянием. Раз в электричке заведующая детским домом увидела сквозь грязь и очки русское лицо. Увезла с собой, пыталась разговорить. Хрен получилось у нее что. Мальчик на все вопросы отвечал: «Саратов» как травмированный морально и забывший язык. Только один раз ткнул в книжку «Что делать?» и сказал: «Чернышевский». Так и назвали его Саратов с отчеством Юрьевич в честь Гагарина и фамилией Чернышевский по книге.

Жил он скудно. В детдоме цыганские харчи казались ему раем. Раз пришли туда выпуклые иностранцы с хорошим запахом. На них было много одежды и обуви. Они подошли к нему и сказали:

— Костенеешь, Сара? Ну, костеней.

Но это показалось ему от страха незнания языка. На самом деле они сказали:

— British food, sorry. Every day.

Так от скелетной жизни перешел он на крепкие, яркие банки. Но все равно продолжал воровать. И доворовался до того, что залез однажды в квартиру кооператива Союза композиторов, чтобы осуществить свою заветную мечту: послушать на хорошей аппаратуре кассету «Сектор газа», ну и притырить кой-чего.

Он постелил плед в белую ванну, включил кассету и стал грузить вещи в просторный объем. Скинул клифт, чтобы прифраериться по моде, но тут в двери заворочали ключом, и Саратов швырнул себя в окно от стыда воровства.

И вот теперь мы подходим к самому интересному моменту — как там оказались милишменты с батутом[10]. Они с утра там стояли и уговаривали одну девочку не прыгать с крыши с привезенным психиатром, потому что над ней кто-то снасильничал. Она поставила жесткие условия:

— Если этот мудак сюда похуячит, я его кирпичем ебану, а сама скинусь.

На все увещевания толпы и психолога она твердила одно:

— А вас ебали вчетвером?

Крыть было нечем. Время шло. Спустился вечер, и Саратов упал в батут.[11]

А за ним сиганула и девочка, отклеившись наконец от трубы. Тела их удивленно всплеснули друг об друга, потому что Василиса Лопаткина тоже была одета скупо из аффектации. Молодые люди пошевелились в брезенте, и глаза их встретились. Много повидавшие, они взялись за руки, встали босыми ногами на асфальт, но тут же упали, имея переломы во многих местах, и занялись любовью, как все инвалиды. Психиатр продолжал уговаривать девушку, словно она была еще на крыше.

— А вас ебали вчетвером? — невнятно шептала она, задыхаясь и неумолимо перекатываясь с любимым на мягкую лужайку.

— Кажется было… Вспомнил! — скакнул психиатр от радости памяти устрявшего в заботе тела.

Люди слушали и даже не спешили на обильный ужин в отделение милиции.

II

Керковиус Палкин быстро вышел из публичного дома посредством костылей.

Это был уже четвертый по счету бордель, где искал Керковиус Василису Лопаткину. Как и почему Саратов стал Керковиусом, да еще Палкиным за сто рублей — нету места писать. Купил документ.

Прожив с Васей около года, Керковиус обнаружил раз вместо нее в постели мешок рису и письмо:

«Саратка мой! Ты мой варежка, Но больше не могу без достойной Мести смыть Позор. Уйду в ПД, нажрусь левомецитина, унистожу правильную флору, наживу хронический кольпит и перезаражу тех нелюдей, что превратили меня в Дырявый сосуд. Не могу подставлять тебе погану писю. Там жар геены продышавшихся отродий. Когда закончится стану лечиться и найду гдеб не был. Чисти Варежка обувь чисто а к двум стаканам риса совокупляй четыре воды а не один: соврала я.

Вася.»

В следующем публикум-хаусе снова попросил Керковиус Василису Лопаткину.

— Зоська! — крикнула прислуга. — Тоби тут якийсь инвалид кличет.

— Ну-у-у?! — раздался протяжный, хриплый, но бесконечно родной басок пресыщенной плоти.

Керковиус полетел наверх, гремя костылями.

В постели под балдахином он обрушился на нее.

— Что-то ты, матушка, больно огрудела, — любовно разглядывал ее Керковиус.

— Сполнила я обещание свое, — говорила она, тихо кусая яблоко. — Но все оказалось непросто: у меня стал трихомонадный бронхит, осложненный тонзиллитным кольпитом, и лечится вкупе с полосканием горла, вставлением свеч и гадким чаем «Бронхикум».

— Купим, Вася, все купим по лучшим ценам этого города! — сказал Керковиус голосом Чернышевского.

— Так я еще и беременна.

— Сделаем, Вася, сделаем аборт в лучших клиниках этого…

— Да ты ошалел?!

— А что — оставлять?

— Остаюсь блядовать!

— А я чаю припас… и луковичек…

— Ну ладно. Но негритенок у нас будет.

— Как скажешь, птица моя.

На том и порешили.

Стоит ли напоминать, что Василису опять потянуло в бордель со страшной силой? Не знаю. Ей там нравилось. Ее не удерживали ни маленький Банджо Бангладешевич, ни сладкий ядреный лук. Целыми днями она подмывалась из нового припасенного биде, иммитируя струей половой акт.

Керковиус стал опасаться Васиного тела с неправильной флорой и часто увиливал от обязанностей любви. Он томился болью в яичках, вспоминая ее гостеприимное лоно, и неестественно бился в подушках днем, утопив свою голову в Васином грязном белье.

вернуться

10

Наверное, с брезентом. — С. К.

вернуться

11

В брезент, наверное. — С. К.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: