— Тогда я не знаю, где лучше.
— А у меня дома лучше. У меня и хорошая квартира, и никто нам не помешает. Даже наоборот. Муж все время на мельнице, домработница на кухне… Гуляй без всякой кручины.
«Подвалило счастье человеку», — подумал Сенька…
— Роза Фоминична, я чрезвычайно тронут…
— Полноте-ко, никто вас там не тронет. У нас и при мельнице и при доме сторожа. Рядом береговая милиция. Да я сама вас провожать до перевоза буду, тут — рукой подать…
Перенесли место занятий к ней на квартиру. Прелестный вид на Волгу. Воздух — хрусталь. Облака плывут над берегами как белые паруса. А в доме — преогромные кровати с никелированными шишками, с дедовскими пуховиками, с горой подушек. Персидские ковры на стенах, пузатые комоды по углам, набитые старинной фаянсовой и фарфоровой посудой. Канарейка в клетке, на окнах — пламенеющая герань. Белоснежные тюлевые занавески. И нигде ни признака газет или книг.
Занимались в душной спальне. Пахло фиксатуаром, накрахмаленным бельем, дешевыми духами и подержанной мебелью. Сенька садился на шелковую софу у низкого инкрустированного эмалью столика, на котором к его приходу уже стояла чашка чаю со сливками и огромный кусок пирога с осетриной. Пока он не съедал пирог, она не хотела приступать к занятиям.
— Э, милый мой, знаю я, как студенты живут. Борются за самые высокие идеалы, а не каждый день обедают. И из гордости молчат. Ешьте, ешьте, не будем касаться этого.
И Сенька ел пирог, запивал его чаем со сливками и думал про себя: «Я — подлец!»
Несомненно, было за что осуждать себя. За два месяца она не усвоила ни одного политического термина и понятия. И Сенька был убежден, что она провалится с треском на экзамене и деньги, выходит, он берет с нее задарма. Это его мучило больше всего. Но что сделать? Возьмется же за это охотно кто-нибудь другой, будет есть пироги, получать два рубля за урок и не испытывать угрызений совести. Черт возьми мои калоши!
Когда Сенька ел пирог, она глядела на него с умилением, подкладывала еще и еще. Обижалась, когда он съедал мало, и все бесконечно рассказывала, и чудно при этом, как пекутся эти пироги то с вязигой, то с печеным телячьим жиром, то с потрохами. И он убеждался, что и у ней есть та область живых интересов, в которой она царствует безраздельно.
Иногда приходил ее муж с мельницы, коренастый, добродушный, волосатый мужик, весь в муке, вдвое или втрое ее старше.
— Я на одну минуточку, — говорил он. — Ну, как идут дела? Полным ходом, надо думать. Подзаправились? Вот и хорошо, нельзя лучше. Она у меня к ученым людям всю жизнь рвется, известно, с благородным личиком, чистюля. Не пылиться же ей вместе с нами. Что ж, я не против науки. Все из обезьяны, это досконально доказано. Хоша сам никак не вникну в это. А она — звезда. Она все может доказать. Слова ученые знает: «категорично», «абсолютно». Что они там значат, не мое дело, конечно, но приятно их слышать. Еще не такие шибкие слова может провозглашать. А я что ж? Я — маленький человек. Я — смирный человек. Всю жизнь на цыпочках хожу. Вот теперь ей только политграмоту одолеть — и дело в шляпе. Все остальное она назубок вызубрила. Зафортунило ей. И поделом. Теперь все в науку пошли. И наше дело — без науки ни туды ни сюды.
— Ты нам, папка, не мешай, — говорила Роза Фоминична строго-капризно, тыча карандашом в пустую тетрадь, — Видишь, какая тут умственная работа, не до тебя…
— Радость ты моя. — Он целовал ее в щеку робко и тут же отступал. — Осчастливила меня, дурака старого, мужика-лапотника. Ведь у ней отец тысячником слыл… А тут…
Он улыбался, пожимал Сеньке руку с чудовищной силой, оглядывал жену со всех сторон влюбленными глазами и тут же удалялся опять на мельницу, говоря Сеньке:
— Бесконечно вам благодарен. Считаю за счастье быть знакомым… Понятная вещь — беспокоить больше не буду…
Пока Сенька насыщался пирогами, время урока истекало. И хотя он готов был продолжать занятия, она говорила строго:
— Нет, нет! Я плачу вам только за два и не хочу манкировать… В жизни никогда не манкировала… И умею ценить время интеллигентного человека… Ничего, мы в следующий раз нагоним. А теперь я вас провожу немножечко до пристани.
И до пристани она болтала без умолку и норовила опоздать на паром, чтобы посидеть еще час и поболтать.
«Ну, матушка, так не пойдет! — мысленно ругался Сенька. — Амба! Завтра с места в карьер за Конституцию засядем… Я даром денег не беру, у меня совесть есть. Да и мужа обманывать не позволю».
Но в следующий раз было то же самое, с той только разницей, что ел пироги не с рыбой, а с грибами или с яйцами. Пироги столь же ароматные, пухлые, свежие, язык проглотишь.
И опять Сенька ел эти пироги с аппетитом и торопился начать занятия, а она оттягивала. И опять он проклинал себя, опоздав на пристань.
Наконец однажды он пришел с твердым намерением не прикасаться к пирогам, а сразу приступить к Конституции.
На столе стояла бутылка причудливой формы с дорогим вином и обильная деревенская снедь: кулебяка, соленые грузди, моченые яблоки, поросенок с хреном и, конечно, опять же великолепные пироги с рыжиками. Раскрасневшаяся хозяйка в розовом легком труакаре, послушно облегавшем ее дородное тело, с голыми руками, ослепительными своей белизной, и с пучком огненно-рыжих волос на затылке обняла Сеньку в дверях и сказала:
— Голубчик, я пьяна. Хозяина я провожала в Саратов по делам нашей мельницы и вот маненечко позволила себе… Он сделал барышное дело и угостил своих друзей. С ними дозволила себе и я. Сегодня, голубчик, мы не будем заниматься утопистами и всякими прочими утопленниками, Робертами и Шарлями. Сегодня мы проведем время только с одним Семеном. Драгоценный мой учитель, наливаю на ваш скус… Марка дореволюционного качества.
Она наполнила бокалы пахучим вином, о котором Сенька не имел никакого понятия, и поставила один бокал перед собой, другой перед Сенькой, который, съежившись от неожиданного поворота дела, сидел на кушетке и терзался: пить или не пить?
И решил не пить. Твердо. Он недоспал ночь, чтобы разработать раздел программы о высших органах государственной власти.
— Довольно нам шалберничать, Роза Фоминична. Начнем занятия…
— Ах и шутник же вы, в самом деле, — ответила она кокетливо и бросила в него цветком герани. — До занятий ли мне, когда я так разнутренная… Желанный мой, сладкий мой, касатик, — произнесла она с силой сдавленным шепотом, протягивая к нему руки. — Я без предела разнутренная. Я начинаю, видишь, сбиваться с ноги. — Она поднялась и покачнулась, как гигантский куст герани. — Милый, ясное мое солнышко… ягодиночка моя…
Она заколыхалась, как буря, и пошла прямо на него.
— Лапушка, смолоду, видно, запуган, боишься бабе оказать жгучую ласку. Поди сюда!
Он произнес замирающим голосом:
— Пора начинать раздел о двух палатах, Роза Фоминична. Пора начинать о двух палатах…
— Зачем мне две палаты, голубь ты сизокрылый, коли мне и одной палаты моей эа глаза хватит, — пролепетала она тесным, замирающим голосом, обняла его крепко за шею и уронила свою голову ему на грудь.
— Если так… если так… — лепетал он и вырывался, — если так, то я…
— Ты все — «если» да «если»… Миленок, золотой, бриллиантовый… Ты не жди, когда тебя к любви подтолкнут… А ты сам других толкай… Эх ты, молодо-зелено. А ты послушай, какое дело расскажу.
Она не выпускала его шею из своих рук и, обдавая его своим горячим дыханием с букетцем вина, зашептала ему на ухо:
— Ведь и хозяйка-то мельницы — я. Все это мое (жест широкий вокруг себя). От папы досталось. Мне эта мельница дает в один день больше того, что дает докторишке его несчастная профессия. Да и образование мое только три класса гимназии. Сокол мой, я такая разнесчастная. Отца забрали в ту пору, и моему ученью пришел капут. Где уж мне в вуз лезть. Я об этом и не помышляю. Однако, если удастся, то я не прочь. Приголубь, желанненький, я не такая уж старая да страшная…
Она все забирала его в руки крепче.