— У кого деньги шальные, тот озоруй без зазрения. Около него и другим тепло. А наше дело — лакейское. Наплещут — подмой. Плюнут — утрись. Дадут на чай — благодари. Не дадут — не осуждай. Судить всех — на это есть бог. Не суди, да не судим будешь. Соломинку в чужом глазу видим, а в своем и бревна не замечаем. Наблюдай все, понимай все, но держи язык за зубами и притворяйся, что ничего не понимаешь.

Сенька понял, что прислуга вся придерживалась такого мнения. Ни артисток, ни богатых она не осуждала, она считала, что эта жизнь не для нее и нечего ей завидовать или осуждать. Пусть судит сам бог. И Сенька приспособился внешне ко всему этому, так ему по крайней мере казалось. Он тоже называл хористок «артистками» и относился к ним почтительно и ласково. Все называли их в ресторане: «Катенька», «Верочка», «Светочка». На афишах, которые были расклеены на всех заборах и стенах ярмарки, красовались их портреты, все хористки выглядели красавицами, и у всех у них были звонкие фамилии: Лесная, Яхонтова, Светлозарова. Все они были «московские знаменитости», и каждая в своем роде незаменима: одна в исполнении цыганских романсов, другая — народных волжских песен, третья — «песен улицы» (были и такие исполнительницы), четвертая — «совершенная исполнительница темпераментных и характерных испанских танцев с кастаньетами» и т. д. Хозяин, прирожденный негоциант, знал, что делал, подбирая «знаменитый хор» молодых, красивых, одиноких шансонеток. Он им тоже не платил, они, как и вся прислуга, тоже были на самоокупаемости. Обогащаясь за счет гостей, они одновременно обогащали и хозяина. Только из-за них приходили в ресторан кутить денежные люди, обуреваемые жаждой любовных приключений. Шансонетки ни копейки не расходовали на еду. Они ели всегда за счет посетителей. Если уводили гостя с собой в номер, то заказывали уйму самых дорогих и отборных кушаний, которых хватало на всю артель. Сенька и Никодимыч тогда сновали от номера до кухни то и дело. Никодимыч часть оплаченной снеди оставлял в дежурке и ее же продавал другому гостю. И вот тут Сенька увидел во весь рост квалификацию Никодимыча. Он разрезал одну порцию на две так искусно, что придраться было невозможно; вместо высокой марки вина подавал дешевую, но в соответствующей бутылке, подставляя захмелевшему гостю порожние бутылки, завышал в счетах количество порций и стоимость кушаний, а в самом счете к итогу опять приписывал. Никогда у гостя не хватало духу проверить. И Никодимыч это знал. У пьяного гостя было особым шиком отстранить руку официанта со счетом, небрежно спросить при даме:

— Ну, сколько там? — И тут же выбросить небрежно червонцы да еще дать изрядно на чай.

Тем более в присутствии «образованной московской знаменитости» почитал за особый шик бросить деньги, не считая их.

Выручку Никодимыч никогда Сеньке не показывал. Но по особому неписаному, моральному статусу прислуги он каждый раз давал Сеньке какую-то долю выручки как своему ученику.

— Ты хоть и образован там, умен и прочее, но не обижайся. Ты сам зарабатывать еще не научился. И не зарься на чужие заработки. Наше дело очень тонкое и требует большой смекалки. Едва ли ты нашему делу когда-нибудь и научишься. Но я обижать тебя не хочу, грех это. Получай свою долю и довольствуйся этим. Понятная вещь.

— Понятная вещь. Абсолютно доволен и спасибо, — отвечал Сенька, получая на руки неслыханно солидную для него подачку.

Утром звонили из номера. Сенька вскакивал (спал он одетым в темной конуре под лестницей) и бежал туда. Чистил платье гостю, обувь, гладил измятую одежду, убирал бутылки, подтирал блевотину. И тогда шансонетка, которая еще валялась в кровати, небрежно говорила гостю:

— Дай мальчику.

И хотя гость уже давал «мальчику», и не раз и немало, все равно он и тут не отказывал. Сенька приносил деньги Никодимычу. Тот брал, три доли отсчитывал себе, четвертую долю Сеньке и говорил:

— Парень ты честный, по всему видать. И мне любо видеть таким каждого парня, но работать с тобой долго я не согласился бы. С тобой много не добудешь. Попробуй-ка с другими поработай, сразу тебя взашей выгонят. Ну, а уж я смирился. Честный человек при нашем деле большая помеха.

Сенька складывал деньги в копилку и со священным трепетом встряхивал ее, она становилась все тяжелее и тяжелее…

Он жил как белка в колесе. Некогда было думать, спать, питаться. Так жила вся прислуга: официанты, чернорабочие, конторские и кухонные служащие. Ресторан был ночной, и жизнь там начиналась с вечера. К этому времени собиралась прислуга, просыпались шансонетки и начинался завтрак (в семь часов вечера). В это время Сенька убирал номера артисток, потом бегал за парфюмерией для них, по магазинам, по портнихам, разносил записочки воздыхателям, или, как прислуга называла, «котам». И пока шансонетки одевались и прихорашивались, в зале собирались гости. Гости тут делились резко на два разряда: на «кильку» и на «китов».

Под «килькой» разумелась в ресторане мелкая сошка: то есть все добропорядочные и трудовые люди, которые приходили в ресторан не кутить, не кидать деньги, а хорошо поужинать и только. Они держались скромно, степенно, счета у официантов проверяли, шансонеток к столу не приглашали, на чай не давали и к полуночи, когда только и начинается разгул, расходились по домам. Прислуга втайне презирала «кильку», ненавидела ее лютой ненавистью. Суеты от них было много, а доходу никакого. Другое дело «киты».

«Киты» — это и есть самые нэпманы: торговцы, «красные купцы», как называли их в советской прессе тогда, предприниматели всякого рода, а также те, кто кутил на государственные деньги, ввергнувшись в эту пучину разгула случайно, может быть, раз в жизни, они потом, как правило, садились за решетку. «Киты» приходили только с полуночи или даже позднее, к самому закрытию, и требовали к столу «девочек» по выбору. Стол им сервировался под присмотром самого метрдотеля. «Кит» занимал стол до самого утра, а просыпался следующим вечером наверху у одной из хористок. Такой посетитель, хотя бы явившийся в единственном числе, для хозяина ресторана был дороже целой сотни «килек». Он сорил деньгами, заказывал хору любимые номера, спаивал хористок, вознаграждал метрдотеля и обделял щедро чаевыми всех официантов. Вино лилось рекой, кухня работала с полной нагрузкой, музыка гремела без устали. Пяти таких «китов» было вполне достаточно, чтобы суточная выручка была обеспечена с лихвой и без особых хлопот. Для этих «китов» и старался хор всю ночь, потому что каждой хористке по окончании дивертисмента подносился подарок: шоколадка в пятирублевой обертке. Обыкновенно к утру, когда оставались одни «киты», столы сдвигались, двери закрывались наглухо, окна занавешивались, шансонетки спрыгивали со сцены в зал и начинали танцевать на столах. Гульба принимала характер старозаветных бесчинств, которыми отличались нижегородские купцы и кутилы. «Киты», нагрузившись до невменяемости, выбивали бутылками в окнах стекла, крошили зеркала. И тут же за все расплачивались втридорога.

Одна прислуга была трезвой и находилась на причале здравого смысла. Никто из прислуги не смел брать хмельного в рот, иначе немедленно увольнялся. «В нашем заведении выдержать может только трезвый». Эти слова Обжорина были для всех законом.

Утром прислуга развозила всех по домам на извозчиках, которые к тому времени, образовав целый обоз подле «Повара», уже нетерпеливо поджидали щедрых пассажиров.

Как загнанная лошадь, Сенька уходил к себе под лестницу, не раздеваясь, падал бездыханным на кровать. Никодим уже храпел рядом.

Иногда Сенька только успевал заснуть, как его опять будили. Звенел испуганно над самой головой неумолимый звонок. Шансонетка или гость требовали то сменить белье, то лимонаду. Тревоги и хлопоты в неурочное время и вознаграждались жирнее: кастелянше давали, буфетчику давали, Сеньке давали на чай. Все рвали с гостя.

Сенька об этом поделился с Поликарпом. Тот ответил:

— Э, брат. Тут кичиться своей чистотой перед ближним и смешно, и глупо. Принимай жизнь такой, какая она есть. И я лягался сначала да искал справедливость, набил шишку на лоб и угомонился. Здесь каждый кого-нибудь облапошивает. Хозяин — посетителей, посетители — обывателей, официантки и шансонетки — тоже не святые. Повара пользуются от поставщиков снеди; не подмажут — повара забракуют мясо, рыбу, молоко, овощи, фрукты… А это для поставщиков — смерть. Ну и подмазывают да еще благодарят, что повара не погнушались, взяли. А за все, в сущности, расплачивается крестьянин. Это ему недодают за продукты, за те самые продукты, за которые тут огребают бесстыдно. За воз картошки и капусты пригородному мужику дают столько, сколько платит нэпман за одно «европейское» блюдо. И мужик еще снимает шапку, благодарит шеф-повара, называет «благодетелем». Да, одному крестьянину сорвать не с кого, он живет тем, что посеял, снял, вырастил. Мы, кухонные мужики, от других не отстаем. Сперва мне было и стыдно и неловко брать с кухни. Товарищи решили, что я у хозяина доносчик, и я поневоле сдался. Если бы с кухни не тащил, меня извели бы, оклеветали перед хозяином… Да, брат. Удержаться одному честному среди двадцати бесчестных совершенно немыслимо. Это все равно, как удержаться одному здоровому от заразы, живя вместе с двадцатью остро заразными. Да ты и сам знаешь это теперь, когда побывал в шкуре шестерки. Тут до меня кухонным мужиком работал один студент-медик. Начал донкихотствовать: это гнусно, товарищи! Это бесчестно! Кто бы он ни был, наш хозяин, но воровство есть воровство, останемся на высоте моральных личностей… Ему никто не возразил, но один раз он съел тарелку щей и был срочно отправлен в больницу в карете «скорой помощи». А оттуда в анатомичку. На его трупе обучались товарищи анатомии. А он был медик последнего курса и надежда двух милых старичков из села Лыскова. Смотри, чтобы не случилось нечто подобное и с тобой. Ты, чай, не перечишь никому?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: