— Как не слышать, батюшка, Орлова, Шереметева, Пашкова… Главнеющие головы были в нашей-то губернии. Лучшие дворцы ихние и именья… Бывало, кто из них в город приезжал, так такой переполох был и звон: и городовые скачут, и в трубы трубят. Сами губернаторы их встретить были рады-радехоньки.
На Спасской церкви в караульный колокол дробило десять часов, а квартирантка все еще не возвращалась.
— Бабушка, когда же приходит твоя квартирантка? — потеряв терпение, спросил Пахарев.
— А она, соколик, сегодня вообще не придет, пожалуй. Сегодня у одной старушки на нашей улице умер муж, так ее позвали подомовничать, старушке-то одной боязно при покойнике.
— Что же ты раньше-то об этом не сказала?
— А я, батюшка, запамятовала. Ты уж не огневайся, уж очень приятно покалякать с образованным человеком. В коем веке это доведется. А это уж, будь уверен, дорогой мой, что сегодня моя касатка не придет. Может, передать что, так ты скажи или вдругорядь придешь?
— Лучше уж вдругорядь приду. Но все-таки передай ей, что приходили из пролетстуда.
— Как, как? — Лицо старухи приняло тревожное выражение.
— Из пролетстуда, говорю.
— Пролет… пролет… Уволь, батюшка, видит бог, не могу выговорить. Слово-то, видать, заграничное. А я грамоте немудреная, такую премудрость, хоть убей, не осилю.
— Ну скажи, что представитель губернской студенческой пролетарской организации. Ты только скажи — организации, она сразу поймет.
— Гар… гар… низация… — повторила старуха с испугом. — Чуяло мое сердце… Разлапушка моя ненаглядная… Сиротинушка несчастная…
Это было жутко: видеть косматую старуху, оплакивающую судьбу ни в чем не повинного человека. Сенька старался, как мог, объяснить, что девушке ничего не грозит.
Старуха немного пришла в себя.
— Говорила она мне про эти самые гарнизации… от них-то весь грех и пошел… Нет уж, батюшка, ты сам с ней объясняйся, да не здесь. Я еще сдуру сболтну что-нибудь невпопад. Ах ты, грех какой… Догадаться-то бы мне раньше… Ходят вот так-то, ан глядишь — беда и настигнет… Я-то, дура старая, тебя за ее кавалера приняла, за стоящего человека… А ты вон кто такой… Да как же, батюшка, у тебя совести-то хватило такими делами заниматься? Ишь, и форменную тужурку напялил, а на уме-то — недобрые дела… гарнизация… То золото по домам ищут, а то… нет, нет. Уж ты оставь нас в покое, батюшка. Я век прожила и с твое-то знаю… Знаю, как в этих гарнизациях людей сортируют. Кто хорош, кто плох… Бог один знает, кто чего достоин, и всякому воздает по делам его…
Бессвязное бормотание перепуганной старухи было неприятно, и Сенька пошел к двери. Она выпустила его на улицу, заперла за ним дверь и все ворчала в сенцах…
— Только и знают, что домогаются, кто отец, кто мать… В гробу-то покойникам, чай поди, покою нету…
ЧИСТКА
На другой день чуть свет Пахарев пришел в пролетстуд.
— Ну погодите, шептуны, долгоязычники, — твердил он, — прижмем вам хвосты… Внесем успокоение в мятущиеся души.
Сенька принялся перед Елкиным изливать свой гнев на шептунов.
— Елкин, надо рассеивать вздорные слухи.
— Надо-то надо. Но не забывай, что масса очень чутка к событиям.
— Позволь, Елкин, ведь это, выходит, что ты — трепач. Сегодня — одно, завтра — другое.
— Диалектика… Вчера это было правильно, сегодня — нет. Я всегда с массой, а ты всегда в хвосте.
— Вот этого я уж не понимаю.
— Поймешь. Я вот тебе мозги сейчас вправлю.
Он вытащил из брезентового портфеля протокол областной комиссии по чистке, и в нем значилось, что Пахарев — тоже член этой комиссии.
Пахарев, протирая глаза, так и ахнул:
— А я везде слухи опровергал. Даже считал их вражеской вылазкой…
— Выходит, проявил близорукость? Оппортуна.
Елкин придвинул к нему стопу студенческих анкет:
— Разбирайся досконально. Классового чутья не притупляй. Не шарахайся в сторону. Соплей не распускай. Укажи, на ком заострить наше внимание.
Пахарев стал увязывать анкеты в узел. А Елкин его инструктировал:
— Тут такое дело, понимаешь. Комиссия наделена чрезвычайными полномочиями… Мы исключаем студентов, которые ведут подрывную работу, стремятся подорвать диктатуру пролетариата. Какие это, на шута, учителя и воспитатели! Дошло? Комиссия, имей в виду, укомплектована преданными людьми. Вот как ты. Ну, сыпь давай!
Дел хватало всем по горло. Целыми днями члены комиссии проверяли анкеты, рассылали запросы на места, рылись в архивах, наводили справки о родне студентов, о связях, о поведении. Это требовало не только воловьего терпения, но и богатого опыта, воображения, осмотрительности и душевного чутья. Со студентами беседовали, обсуждали потом их ответы. В самой комиссии не все друг другу доверяли, и обсуждение характеристик превращалось в битвы за столом, личные выпады и скандалы. Лекции срывались, аудитории превращались в формулы с галдежом и митингами. Пахарев видел заплаканные глаза, перепуганные лица, слышал угрозы, наблюдал обмороки. Каждый день приходили письма, в которых молодые люди уверяли, что в случае вычистки они повесятся на Откосе или застрелятся на глазах у комиссии. Пахарев растерялся: деревенский опыт не прояснял ничего. Что Пахарев знал? Бедняка, середняка, кулака. Здесь перед ним предстала уйма трудно определимых профессий и прослоек. Читал: «дочь мажордома», и никто не знал в комиссии, трудовая это профессия или нет. Анкетная пометка «кустарь» таила в себе бездну нюансов. «Кустарями» себя называли и скупщики изделий, и сами производители, и хозяева предприятий, и содержатели крупорушек, мельниц, шерстобоек, маслобоек. Маслобойка могла быть и мощной, и первобытной, могла служить средством обогащения и средством удовлетворения одних только личных нужд крестьянина.
Нашлась в институте баронесса — худая, обтрепанная, на нее было страшно глядеть. Выросла в детдоме, теперь жила в подвале у простых людей вместо няньки. Хорошо училась и огрызалась, когда ее называли баронессой. У комиссии не хватило духу вычистить ее. А ведь сколько это породило разных ложных разговоров.
— Благородную кость оставляют, а черную кость — долой. Надо перетряхнуть самое комиссию. Понабилось всяких.
Один студент — сын кладбищенского сторожа — назвался в анкете «сыном рабочего».
Сторож этот, как выяснилось, имел дома на подставных лиц, мог за пояс заткнуть любого туза. Хранил золото в могилах. Когда студента исключили, опять начался крик, махание руками:
— Вопиющая несправедливость! Сын пролетария вышвырнут. А баронесса осталась… Потеря классовой бдительности.
Те студенты, которые чувствовали приближение грозы, стали сразу к Пахареву в оппозицию. Он чувствовал их гневные взгляды на себе, ловил их колючие реплики. На него то и дело сыпались доносы в комиссию. Особенно напирали на его «кровопийство» в деревне и на «моральное разложение» в городе.
— Он шарил в мужицких амбарах, он лазил по погребам… Он хватал мужиков за глотку (намек на комбедовские дела). Он — «аморальный тип»… пользуясь правами пролетстуда, он «репетировал» только богатых дам (намек на мельничиху). Даже отец и мать выгнали его из деревни. Он девушку обрюхатил и бросил (припомнили Груньку). Он нагреб себе денег уйму, распоряжаясь рабочей силой на погрузках. Посмотрите, как он одет, с иголочки.
Елкин аккуратно пришивал доносы к делу: «Персональные характеристики членов комиссии»… И пока не обнародовал их. А они все копились и копились.
ИСПОВЕДЬ
И вот в такое тревожное время вдруг Сеньку вызвал ректор. Лурьев в задумчивости сидел в кабинете один, подперев голову руками.
— Вот они, эти анкетные данные. — Он тронул стопу бумаг, и они расползлись по столу. Он сгрудил их и отстранил от себя.
— Сколько тут формальной правды. Все как будто верно. Дети дворян, буржуев, попов, кулаков. А в один ряд всех не поставишь. Ведь каждый — живая личность. Ведь по формальным данным я тоже принадлежу к ним. Мой отец — хозяин аптеки, значит, «чуждый элемент», использовал труд своих служащих, эксплуататор. А Энгельс — фабрикант. Вот и вали всех в кучу… Вы знаете Бестужева? Вы с ним общались не извне, по анкетам.