4 Мая. С утра ветер подул с севера, стало свежевато, небо закрылось, пошел дождь, и с небольшими перерывами шел весь день. Лед пригнал к нам, и лед лучше всяких милиционеров прекратил запрещенный щучий бой.
Ночью гудел дождь.
5 Мая. В 6 утра все густо покрыто снегом на земле, бело, как зимой, деревья осыпаны, метель с северной стороны продолжается.
Я смотрел в бинокль на нее и радовался, что мой шест, приготовленный для себя, поможет и девушке перейти на ту сторону. Верно, и она очень обрадовалась, увидев мой шест, левой рукой она подобрала свою юбку, правой поставила шест в середину гремящего потока и так перешла. Я думал, она вернет с благодарностью шест на другой берег, но это, верно, была очень хозяйственная и предусмотрительная девушка: она не только не вернула, а даже спрятала в кусту шест и засыпала листвой, ей, очевидно, это нужно было для обратного перехода. А кто-то следил за ней из другого куста. Я вижу как, проводив девушку, Сатир вытаскивает шест из-под листвы, переносит в свой куст, садится на пень, дожидается. Это интересно. Я тоже сажусь на камень, курю, и вот мне опять все видно в бинокль: девушка возвращается. Вот она мечется из куста в куст, вот встречаются. Он хохочет, она сердится. Потом переменяется: он печален, она смеется. Они христосуются. Сели на берег, свесив ноги к шумящему потоку. Потом вот он вынимает свой спрятанный шест и помогает девушке перейти на ту сторону.
Снег таял неохотно, скорее на земле, потому что она была теплая, а деревья и кусты почти до вечера оставались в снегу, и белые на зеленой лужайке можжевельники, казалось, были в белых цветах. Лед, конечно, пригнало к самому нашему берегу.
После заката ветер стих. Заря была желтая, строгая. Все-таки пел соловей и хорошо токовал тетерев. Соловьиная, прекрасная песня меня волнует меньше, чем бормотание тетерева, потому что этот звук соединяется у меня со всем утренним концертом лесных болот, как все равно и храп вальдшнепа прекрасен, потому что он отвечает какой-то прекрасной жизни. Да, в музыкальных залах необходимы ласкающие звуки инструментов, а жизнь лесов дает свои концерты, едва ли, кто понимает, менее прекрасные, иногда храпом, и стоном, и кваканьем, и шорохом…
Был инструктор физкультуры на фабриках, рассказывал, как изуродованы фабрикой рабочие. Такая открывается безнадежная картина.
6 Мая. Егорий. Утро чистое. На восходе мороз. Холодно. Ветер начинает подаваться к востоку.
Эта пережимка весны кончится скоро, и тогда сразу все пойдет: 10-го, в свой срок пойдет комар. Если успею сегодня кончить рассказ, завтра еду в Хмельники захватить последнюю неделю хорошей весны перед вылетом комаров.
Взять с собой: 1) матрас, наволочку, 2) примус, 3) пирамидон, 4) нож Павла, 5) папиросы, 6) «Помор» и бумаги, 7) сетку, 8) пузырек с чернилами и ручки, 9) карандаш, 10) валенки, 11) куртку ватную и пальто, 12) письмо Разумнику, 13) книгу Горького.
Неожиданная неприятность с музеем{25} до того взволновала, что рассказ писать не мог и, чтобы отделаться от крайне неприятного чувства к заведующему, решил повести кампанию против тетерева в Егельских кустах загадом: убью петуха, значит, буду победителем в обстоятельствах.
Вечером я затих в Егельских кустах, ровно в 8 ч. чуфыкнул в болоте петух. Пока я полз к нему, настолько стемнело, что я не мог соразмерить расстояние от птицы и, загадав наверное убить, не стал стрелять. Дома я не ложился спать, читал Горького о Блоке. В 2 утра прокрался на болото: петух затоковал на том же самом месте, я думаю, он тут же и ночевал, да это вопрос для разрешения: остается ли тетерев на том же самом месте вечерней зари и до утренней или прилетает. Я опять не мог даже на свету через кусты соразмерить расстояние и от стрельбы воздержался.
Утро было с морозом, ветреное. Петух токовал тихо, потом перестал, полежал лепешкой и улетел. Расстояние оказалось 60 шагов, значит, удача на 80 % и хорошо, что я воздержался. Вскоре после восхода ветер стал меняться на восточный. Первый раз в жизни во время тока думал о книжном, о Горьком и Блоке.
Горький часто изображает себя заступником какого-то «разума», но какого — трудно понять: есть разум европейского позитивиста, при убеждении Заката Европы{26}, едва ли он в него верит, есть разум американского прагматиста — едва ли это разум Горького, и, во всяком случае, это не «разум» русского интеллигента, политического сектанта. Я себе так представляю тот разум, который готов и я отстаивать вместе с Горьким: это момент ясности в человеке, наступающий иногда после борьбы разных противоречивых чувств, сопровождающийся способностью мерить и ставить вещи на соответствующее место. Этот момент творческой формации обусловлен, однако, большой мучительной предшествующей борьбой чувств и без этого предшествующего процесса является совершенно другим, малым разумом, которым пользуются в общежитии как чем-то готовым. Вот против этого малого обезьяннего разума и протестовали русские люди большого разума, Толстой, Блок и другие. Разум русского политического сектанта (интеллигента) не тот малый разум и не тот большой, это особое болезненное состояние, в котором интеллигент является паразитом творческого процесса, и личность разрушается или в пассивном анализе (меньшевики), или в скором действии по схеме, созданной этим «разумом» (большевики).
Еще я думал об этом случае с проституткой, уснувшей на коленях Блока, и что Блок, не воспользовавшись ею, одарил ее богато и как будто обидел. Почему Горький находит в себе сочувствие этой жалкой болезненной картине: ведь это был не «брат» и не сестра (все-таки ведь она сидела у него на коленях, и это было утомленному Блоку приятно, и вообще это явление совсем другого порядка, чем, например, отгрызть зубами пуповину у рождающей женщины). Я думаю, это просто одна из форм утонченного онанизма.
Я лично не знаком с такого рода ощущениями, бывало, входил в состояние бездействия, но с чистыми девушками, заражаясь сам силой девичьей души, даже спал и не мог. А проститутка, как у Блока, уже потертая ночью кем-то, пахнущая пивом и еще особенной своей вонью, или мне крайне противна, или же, случалось в состоянии завала половых чувств, вдруг прорвет, и я бешено, радостно соединялся с ней, и потом мне бывало очень хорошо, и она становилась как родная, пил сам с ней пиво, хватал ее за нос пальцами, она меня за волосы, раз одна такая, обрадованная мной, вдруг отказалась от платы, сказала: «за это брать нельзя», другая не только отказалась от денег, а даже подарила мне перламутровый ножичек.
Общаясь с декадентами, я всегда испытывал к ним в глубине души враждебное отталкивание, доходившее до отвращения, хотя сам себя считал за это каким-то несовершенным человеком, низшего круга. Но Розанов, по-моему, не был тем хитрецом, о котором пишет Горький, он был «простой» русский человек, всегда искренний и потому всегда разный. И потому он был в нашем кругу, с Ремизовым, а на другой совершенно противоположной стороне были Гиппиус, Блок и другие. В Белом меня тоже что-то отталкивает, я подозреваю в нем импотента, а все эти импотенты, педерасты, онанисты мне враждебные люди, хотя бы были и гениальными: я не признаю. Моя жена с огромными бедрами, и мне было с ней отлично.
7 Мая. Северо-восточный ветер. Холодно. Жизнь замерла.
8 Мая. С утра даже забереги были замерзшими, но скоро оттаяли, ветер стал повертываться и после обеда дул прямо с востока и порывами даже на юго-восток. Лед двинулся к Угреву. Возле города озеро было свободное. На Куротне ледяная гора. На моих глазах мельник заколол щуку в 27 ф. Показались желтые цветы, на болотнике у озера познакомился с «циколками» — этими болотными овсянками, только более сжатыми, острыми, и носы у них подлинней и смотрят в горизонтали, интересные птички: самец улетает, а самочка спокойно сидит и знает, что без нее он не улетит совсем, и правда: сделав громадный круг, самец опять появляется. Бекас опять у нас хочет угнездиться. Видел лесного воробья: у него совсем другая физиономия и повадки, чем у домового.