Хотя Морис был занят этими наблюдениями, сердце его сильно волновали то скорбь, то радость, так что он сам не мог разгадать, в каком состоянии находится его душа. Наконец, он был рядом с той незнакомкой, которую так долго искал; он не обманулся в своих догадках, она носила нежное для слуха имя. Он был в упоении, чувствуя ее близ себя, он ловил каждое ее слово, звуки голоса потрясли тайные глубины его сердца; но это сердце сокрушалось от того, что видело.
Женевьева была та же, что и в первый раз, когда он ее увидел; сновидения бурной ночи почти не изменили действительности. Это была та же изящная женщина с томным взором, с высоким челом; с ней как будто случилось то, что нередко случалось в последние годы, предшествовавшие этому достопамятному 93-му году. Это была, вероятно, юная девица знатного рода, вынужденная из-за тягот, выпавших на долю дворянства, вступить в брак с разночинцем или торговцем. Диксмер казался честным человеком, он был бесспорно богат, обращение его с Женевьевой доказывало, что он старался устроить счастье своей жены. Но это добродушие, это богатство, эта изысканная внимательность разве могли заполнить огромное расстояние, которое существовало между женой и мужем, между юной поэтической девушкой с возвышенными чувствами, одаренной красотой, и простолюдином, посвятившим себя ремеслу, подсчету барышей? Какими же чувствами Женевьева заполняла эту пропасть? Увы, случайность высказывала это Морису — любовью. И он должен был вернуться к прежнему мнению об этой женщине, то есть, что в тот вечер, когда он встретился с нею, она возвращалась с какого-нибудь любовного свидания.
Мысль, что Женевьева любит кого-то, терзала сердце Мориса.
Тогда он стал вздыхать, сожалея, что пришел испить еще сильнейшую дозу того яда, что зовут любовью.
Но внимая этому нежному, чистому, звучному голосу, вопрошая этот светлый взор, который, казалось, не страшился, что через него можно было проникнуть в ее душу, Морис возвращался к мысли, что невозможно представить подобное существо в роли обманщицы; и тогда его осадила горестная мысль, что этот стан и все остальные прелести принадлежат добряку с честной улыбкой, простодушными шутками и никогда другому принадлежать не будут.
Заговорили о политике. Иначе и быть не могло. О чем говорить в такую эпоху, когда политика примешивалась ко всему? Ее рисовали на тарелках, ею покрывали стены, о ней беспрестанно кричали и объявляли на улицах.
Вдруг один из собеседников, до сих пор молчавший, спросил о заключенных о Тампле.
Услышав этот голос, Морис невольно вздрогнул. Он узнал любителя крайних мер, который уколол его кинжалом и потом требовал смертной казни.
Однако этот человек, честный кожевенник, как уверял Диксмер, скоро развеселил Мориса своими патриотическими высказываниями и самыми революционными принципами. Морис в известных случаях не отказался бы от сильных мер, которые в то время были в большом ходу. Он не убил бы человека, если бы тот показался ему шпионом, но зазвал бы его в сад и там, дав ему саблю, сразился с ним, как на поединке, без пощады и милости. Вот как поступил бы Морис. Но он скоро понял, что нельзя же требовать от простого кожевенника таких поступков, как от себя.
Любитель крайних мер, по-видимому, и в частной жизни не расставался с жестокой теорией, которой следовал в политических проблемах. Говоря о Тампле, он удивлялся, что надзор за пленниками поручен бессменному совету, который легко подкупить, и городским чиновникам, которых уже не раз соблазняли.
— Да, их соблазняли, — сказал гражданин Моран, — но надо сознаться, что до сих пор во всех случаях поведение городских чиновников вполне оправдало доверие к ним нации; история скажет, что не один Робеспьер заслужил прозвище бескорыстного.
— Разумеется, согласен, — отвечал любитель крайних мер, — но нелепо было бы заключить, что беда никогда не может случиться только потому, что она еще не случилась. Вот, например, национальная гвардия… Роты разных частей города поочередно направляются охранять Тампль и при этом не делается никакого отбора. А ведь может оказаться в отряде, состоящем из двадцати или двадцати пяти человек, десяток решительных молодцов… Они выберут ночку, перережут часовых и освободят пленных.
— Ну, — сказал Морис, — ты знаешь, гражданин, что это средство очень плохое. Его хотели пустить в дело три недели или с месяц назад, и попытка не удалась.
— Правда, — возразил Моран, — но почему не удалась? Потому что один из аристократов, составлявших патруль, поступил непростительно: сказал кому-то «сударь»!
— И еще потому, — прибавил Морис, желавший доказать надежность парижской полиции, — и еще потому, что уже знали о появлении кавалера Мезон Ружа в Париже.
— Да… — пробормотал Диксмер.
— Разве знали, что Мезон Руж был здесь? — хладнокровно спросил Моран. — Может быть, знали и то, как он пробрался сюда?
— Разумеется.
— Бесподобно! — сказал Моран, наклонясь вперед и всматриваясь в Мориса. — Мне бы очень хотелось знать об этом. Но вы, гражданин, должны все знать как секретарь одной из важнейших секций Парижской коммуны.
— Разумеется, — отвечал Морис, — и потому все, что скажу вам, сущая правда.
Все гости и даже Женевьева принялись слушать молодого человека с величайшим вниманием.
Морис продолжал:
— Кавалер Мезон Руж приехал, кажется, из Вандеи. Обычное его счастье провело через всю Францию. К Рульской заставе подъехал он днем и ждал тут до вечера. В девять часов вечера женщина, переодетая простой крестьянкой, вышла за заставу и вынесла ему мундир егеря национальной гвардии; минут через десять она воротилась вместе с кавалером в город. Часовой, видевший ее одну, удивился появлению мужчины, поднял тревогу; караул тотчас выбежал, и преступники, видя, что дело идет о них, скрылись в дом, из которого вышли на Елисейские поля. Кажется, патруль, преданный тиранам, ждал кавалера на углу улицы Бар-дю-Бек. Все остальное вам уже известно.
— Вот что! — сказал Моран. — Очень любопытно.
— И вполне верно, — прибавил Морис.
— Да, похоже на правду; но что же сталось с женщиной?
— Исчезла!.. Не знают ни кто, ни что она…
Товарищи гражданина Диксмера и сам гражданин Диксмер вздохнули свободнее.
Женевьева выслушала весь рассказ бледная, неподвижная и безмолвная.
— Но, — сказал гражданин Моран с обыкновенным своим хладнокровием, — кто говорил, что кавалер де Мезон Руж был в патруле, который поднял на ноги весь Тампль?
— Один из моих друзей, дежуривший в Тампле в тот день, узнал кавалера Мезон Ружа.
— Так он знал его приметы?
— Нет, видал прежде.
— А каков из себя этот кавалер де Мезон Руж? — спросил Моран спокойно.
— Человек лет тридцати пяти или шести, низенький, белокурый, лицо приятное, глаза чудные, зубы — прелесть.
Все замолчали.
— Послушайте, — начал опять Моран, — если ваш друг узнал этого кавалера де Мезон Ружа, то точему же не арестовал?
— Во-первых, потому, что не знал о прибытии кавалера в Париж и боялся ошибиться в сходстве; а во-вторых, друг мой немного холоден и поступил, как люди благоразумные и рассудительные; сомневаясь, он не решился действовать.
— А вы, гражданин, поступили бы не так? — спросил вдруг Диксмер, громко захохотав.
— Признаюсь, — отвечал Морис, — по-моему, лучше попасть впросак, чем выпустить такого опасного человека, как Мезон Руж.
— Так что бы вы сделали? — спросила Женевьева.
— Что бы я сделал, гражданка?.. Я приказал бы запереть все выходы из Тампля; подошел бы прямо к патрулю, схватил бы кавалера и сказал ему: «Кавалер де Мезон Руж, я арестую вас как изменника отечеству», а уж если бы я наложил на него руку, так, уверяю вас, он бы не вырвался.
— И что потом? — спросила Женевьева.
— Потом судили бы его и его сообщников, и ему уже отрубили бы голову, вот и все.
Женевьева вздрогнула и с трепетом взглянула на соседа.
Но гражданин Моран, казалось, не заметил этого взгляда, спокойно выпил стакан вина и сказал: