Как раз перед этим он приезжал в Лауксодис и тоже увидел все не таким, как прежде. Мать накрыла на стол, — что правда, то правда, — но йот нее исходил холодок, как от давно не топленной печи: не может простить, что не послушался ее и женился на соломенной вдове. Юргис с Юсте какие-то испуганные, словно за столом сидит не родной брат, а полицейский, приехавший их арестовывать. Пытался завести разговор с отцом. Старик мямлил, прятал глаза, вот и понимай его, как знаешь. Адомас, правда, никогда не уважал отца: Агнец Божий, неизвестно, что было бы с хозяйством, если б не твердая рука матери. Но он был привязан к отцу, как ребенок к щенку, и по-своему любил его. Странное дело — по матери никогда не скучал, а отца вспоминал часто, хотя приедет и не заметит его, как не замечают соль в супе, но непременно чувствуют, когда ее не хватает. Отец излучал какое-то удивительное тепло, домашность и уют. Адомасу недоставало этого тепла, когда он подолгу не бывал дома, и он спешил в Лауксодис, словно замерзший путник к костру. Если б не один случай, ему, пожалуй, нечего было бы и вспомнить из своих отношений с отцом. Всего несколько скупых, чаще одних и тех же слов, добрую улыбку, несмело раздвигающую желтую подкову усов, кроткие серые глаза, которые грустили от обиды, но никогда не осуждали. В руках у него была недюжинная сила, но ни разу он не поднял руку на человека. Потеряв терпение, только сжимал кулаки и, втянув голову в плечи, уходил от обидчика. Попадись в такую минуту под руку коса — выведет широченный прокос, попадись топор — зверем накинется на корягу, их много валялось во дворе у Вайнорасов…

Да, этот случай…

III

Тогда он уже работал в волости писарем. Мать его поедом ела: шесть лет псу под хвост; столько денег ухлопано, и людям уже нахвастались — ксендзом будет, а вышло ни богу свечка ни черту кочерга. Ах, эта мамаша… Если бы он хоть думал стать ксендзом! Правда, в гимназию рвался — на что ему хозяйство, пускай Юргис на нем сидит, — но только потому рвался, что это казалось интересным и почетным. Фуражка, форма. Гимназист! Вайнорасов Адомас приехал на каникулы… Да и мужицкими работами он гнушался, его манил городской булыжник, хотя он и не имел понятия, как по нему ходить. Только бы из дома, из этой грязищи, да поскорей! Кто-кто, а он мужиком не будет. Вырвался с боем. А потом наука осточертела, с грехом пополам одолел пять классов, в последних по два года отсидел. Может, тянул бы лямку дальше, но Милда Дайлидайте бросила гимназию и пошла в кинотеатр кассиршей. Вот и он за ней. Думал: «Теперь мы самостоятельные люди, сможем пожениться». А мать тут и запела: «Делай как знаешь, но про дом забудь, ни крошки не получишь». Он струхнул, знал, что она не бросает слов на ветер. Оставалась надежда, что пройдет злость, привыкнет мамаша, уступит. Нет, не порол горячку, любовь не затмила глаз, как случилось бы с другим парнем его лет.

— Милда подождет, пока я отслужу в армии, — искал он утешения у Аквиле, с которой делился секретами. — Тогда и мама будет со мной считаться — взрослый человек.

Аквиле хлопала в ладоши.

— Вот увидишь, натяну тебе нос — раньше сыграю свадьбу! — Тогда она еще каталась с господином Контролем. — Мама, конечно, будет против. Но мы порешили не спрашивать позволения.

Дверь избы была распахнута настежь в этот жаркий летний день, когда они беседовали во дворе, сидя на теплых камнях. Но если бы дверь замуровали и окна тоже, все равно голос Катре Курилки пробился бы…

— Наградил господь муженьком, говорить нечего! — захлебываясь, орала мать. — Кола и то забить не может. Столько свеклы пожрали! Может, скажешь, не ты коров привязывал, байбак ты этакий? Ох, господи, пожалел ты разума верной своей овечке! Такую обузу принять на свою голову! Будто не было мужиков как мужиков. Но нет, где уж там!.. Хоть и пригожие, и здоровые, и богатые. Понес черт за дурака, да еще голоштанника! Кроме протертых порток, ничего за душой не было! На чужое добро пришел, через меня хозяином стал. Другой бы на его месте с утра до вечера мне ноги мыл да воду пил, а ты, бесштанник занюханный…

Отец вывалился из двери. Угловатый, тяжелый, как глыба, отвалившаяся от каменной стены. Держась руками за голову, засеменил вдоль изгороди.

Мать выскочила на крыльцо и уже оттуда честила, надсаживая глотку, пока отец не скрылся за углом сеновала. И ее добро он разбазарил, и лежебока он, и одно горе ей с негодниками детьми.

Потом накинулась на Аквиле с Адомасом:

— Нашли где сидеть в воскресенье, нехристи! А ну-ка, молиться! Просите бога, чтоб этому старому дуралею разум вернул. Ох, господи милосердный, опять он заберется в какую-нибудь дыру, до ночи с лучиной не сыщешь. Чего глаза вылупили, как баран на новые ворота, поглядите, куда он поволокся!

Они обрадовались случаю удрать от матери. Отец мог быть на сеновале, на гумне, в овине. Они обошли все постройки, покричали, на всякий случай заглянули в баньку, но старик как в воду канул. Тогда у одного из них, скорее всего у Адомаса, мелькнула мысль сходить на Французскую горку, — когда Наполеон отступал из России, на ней хоронили французских солдат.

Они взобрались на пригорок, поросший редкими соснами, кустами шиповника и сирени, среди которых высились три деревянных креста. Обомшелые, покосившиеся кресты равнодушно глядели на заросшую высоким бурьяном землю, приютившую доверенные ей на хранение кости. Раньше здесь было больше крестов — с незапамятных времен на горке хоронили самоубийц, — но остались только эти три последних подарка от близких несчастным людям.

Думали ли они встретить здесь отца (хоть этот пригорок и входил в участок Вайнорасов)? Нет, пришли просто так, — надо было где-то переждать, пока мать остынет. И когда они увидели его там, сидящего на камне под кустом сирени, оба разом подумали, что им мерещится, — немало наслушались жутких историй про Французскую горку. Сейчас трудно вспомнить, он первым заметил их и позвал или они сами подошли, но Адомас никогда не забудет взгляд, которым встретил их отец. Глаза человека, который расстается с миром. Прощают все, благословляют, но не смиряются. Нежность и отчаяние, любовь и гнев, смирение и бунт — все было в бездне его глаз, впервые открывшейся Адомасу. «Странное дело — я ведь не замечал, что у отца есть глаза», — с удивлением подумал он. Не буквально, конечно, — он даже мог сказать, какого цвета отцовские глаза (серые, с порыжевшими белками), но он видел за ними не человека, а только добрую, привязчивую домашнюю скотину, терпеливо тянущую лямку в своей бесконечной борозде. И кто знает, случилось ли бы вообще это чудо, если б они не встретились здесь (на могиле отцовской юности), где он спрятался, чтоб унять душевную боль. Может, его душа так и осталась бы закрытой для Адомаса и он никогда бы не узнал, чем памятен поросший сорняками клочок земли в двух шагах от камня.

«Надо было здесь крест поставить», — хотел он сказать, когда отец кончил свой рассказ, каждое слово которого было тяжелым и кровавым, как жертвенный камень. Но он не смог открыть запекшихся губ.

Аквиле плакала.

Глаза отца робко улыбались, — отец словно извинялся, что рассказал такую печальную историю.

Домой они возвращались втроем — дети по краям, старик посредине. Как рабы, скованные одной цепью, правда, легкой — они были счастливы в своем несчастье.

Адомас тогда впервые увидел, что отец умеет плакать, и впервые почувствовал, что не любит свою мать. Боится (может, даже больше, чем раньше), но не любит.

Вдвоем с Аквиле они обошли хутор, стараясь оживить в воображении прошлое, и каждое дерево, камень фундамента, каждое бревно выглядели теперь иначе.

Тридцать лет назад…

Старик Яутакис сидит на лавочке на солнцепеке, закутавшись в тулуп, хотя день августовский. Осенью он умрет, и единственная дочь Катре станет владелицей богатого хутора. Старая дева с волосатой бородавкой на носу давно гадает, с какой стороны явятся сваты, но так и не может их дождаться. Ворота широко распахнуты, но в них въезжают только свои телеги, через них по утрам угоняют на пастбище, а вечером пригоняют домой стадо. Нет охотников ни до хозяйства в сорок гектаров, ни до хлевов, полных скота, ни до закромов, с верхом засыпанных зерном; нет смельчака, который, плюнув на женскую красоту, сказал бы: «Ладно, я уж выбью из этой ведьмы беса…» Правда, пока была помоложе, некоторые предлагали вечную дружбу («Баба — на ночь, да и не видать в темноте-то, а гектары Яутакиса — на всю жизнь»), но все нищие, бобыли; Яутакис посылал их к черту. Так что слава тебе, господи, что старика трясет озноб посреди лета, да и гроб давно припасен на чердаке (сам сколотил); можно сыграть свадьбу с первым попавшимся. Главное, чтоб руки были крепкие, ну, и не круглый дурак, а хозяйство она сама поведет. Не хозяин, работник нужен!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: