Лауринас Вайнорас надивиться не может: неужто земля перевернулась? Не успел рассеяться дух поминок, а хозяйка уже велит ему перебираться из амбара в комнату покойного. Ест он, правда, за одним столом с прислугой (пастушком Бенедиктелисом и девкой Агне), но в его тарелке появились жирные куски, сама Катре наливает борща — один черпак сверху, другой со дна, погуще, сама приносит полдник в поле. И не миску простокваши со вчерашней картошкой, как бывало, а ломоть окорока, кусок колбасы, а то и глазунью на сале! Катре умильно улыбается, просит отведать, как гостя; принесла даже кувшинчик пива, — мол, чтоб не скучно было ужина ждать. Лауринас Вайнорас жует сам не свой, прячет глаза. Хм… Неужто хозяйка не знает, что он любит Агне? Уже и свадьба намечена — на крещение; откладывать больше нельзя: ребенок будет… «Чует мое сердце, добра от этого не жди, — все чаще смахивает слезу Агне. — Давай уйдем, не дожидаясь рождества…» — «А жалованье? Ведь не заплатит!» Лауринас Вайнорас гладит плечи Агне. Он полон до краев добротой и любовью, как сосуд чистой родниковой водой. О-о, никого на свете он не любит и не полюбит так, как ее, свою единственную. «Не нужны мне ни глазунья, ни пиво. Лучше с тобой на голом полу, под дырявой крышей, чем с другой в золотом дворце. Только потерпи. Нельзя оставить жалованье: куда денемся без денег-то…» Провел эту ночь у нее в чулане, а на следующий вечер… О, не стоило перебираться в комнату покойного хозяина… Вошла она, это чучело, в одной ночной сорочке. «Лауринас, спишь?» Молчал, ни жив ни мертв. Был бы посмелее, послал бы к черту. Но как тут пошлешь, хозяйка ведь! Даже дух захватило, когда села на край кровати и молча принялась отпихивать его холодными руками к стене. «Нет, нет, нет…» Натянул было одеяло на голову, но тут тихонько открылась дверь Агне! «Не сюда попала!» — крикнула Катре. Душераздирающий крик, топот. В сенях с грохотом покатилось ведро.

Не прошло и недели, как ее хоронили.

— Она должна была понять, как это все получилось, — сказал Адомас отцу тогда, на Французской горке.

— Не знаю… Говорил, объяснял… Вроде бы помирились… Видать, не поверила, — вздыхал старик. — Так и похоронили здесь. Ведь ни родителей, ни братьев… круглая сирота была.

Адомас с Аквиле зашли в чулан. На потрескавшемся подоконнике горшок цветов, в углу кровать, рядом колченогий столик. Сколько наемных девок прошло через эту комнату! Сколько парней стучалось в окошко, сколько здесь плакали и любили! На этой кровати и отец ласкал свою… Здесь она провела последнюю ночь, решив лучше выпить яд, чем остаться девкой с ребенком. Красивая была, сказал отец. И Адомас представил себе ее, как она лежит на этой расшатанной кровати — белая, хрупкая, легкая, совсем как Милда. И он пожалел ее, пожалел отца, а еще больше — себя и Милду.

Он вышел со страшным холодом в душе. Словно из фамильного склепа, куда все равно вернешься.

IV

Дурацкая сентиментальность, сказал бы Саргунас: вечером у начальника почты веселая пирушка (карты, водка, друзья), а он тащится за десяток километров единственно для того, чтобы посидеть со стариками. Но поля, дремлющие под сентябрьским солнцем, уже засосали его, напоили хмельным ароматом сохнущей картофельной ботвы, опутали по рукам и ногам паутиной, летающей над жнивьем, и он, подталкиваемый каменной рукой города, с радостью принимал эту сладкую неволю. Дорога громыхает под крутящимися колесами. Пахнет дегтем, конским потом, коровами, жующими жвачку. Мимо пролетает крытый грузовик, в нем сидят серые истуканы. Бензин, пыль, казарменный дух; предсмертный крик в праздничном спокойствии утра. Сгинули… Ширь полей поглотила его, словно пустыня мираж, а над головой снова спелое осеннее небо, вокруг хутора воздевшие к небу журавли колодцев, рутовые палисадники, тронутые изморозью георгины за изгородями и оголившиеся кусты жасмина у ворот. А еще дальше она, родная деревня; он когда-то с презрением от нее отвернулся, но она никогда не даст себя забыть.

— Почему не на машине? — спросила мать.

В этом холодном зеленом ящике? Железный сейф с простреленными боками. Одна дырочка в ветровом стекле над рулем. За ним, может быть, сидел русский комиссар или молодой паренек, родом из сибирской тайги, когда пуля угодила ему в голову… Ну конечно, это не мужественно, не в духе времени, как сказал бы вахмистр Бугянис, но мне больше нравится гнедая лошадка. Раз уж едешь на встречу с прошлым, то и садись в телегу прошлого.

— Красивая осень, — мечтательно проговорил Адомас. — Картошку уже копали?

— Мог со своей Берженене прикатить. Чего прятаться, и так все знают.

— Приедем, приедем… — нетвердо пообещал он, не понимая, куда клонит мать. — Хочу букет цветов для нее нарвать. Она любит осенние.

— Этой травы хватает. И своим и чужим коровам.

«Так бы и съездил по зубам!» — подумал Адомас, стараясь не смотреть на мать.

— Где отец?

— Как всегда: залез куда-то и носу не кажет.

Юсте побежала в палисадник нарвать цветов. Юргис огляделся, не видит ли мать, и, сунув за пазуху книжку, улепетнул в сад. Двое пленных — рыжий и чернявый — хлопотали у коляски Адомаса: распрягали лошадь, поили ее, кормили. Адомас смотрел в окно горницы на двор, видел лошадиный круп в дверях сеновала, рыжего и чернявого во дворе и думал, что здесь и не было того, за чем он каждый раз приезжает и не находит. Все только приснившийся отголосок былых дней, вроде шелеста цветов, которые срывает в палисаднике Юсте, вроде одинокой мухи, ползущей по загаженному стеклу, которой осталось жить считанные дни. Этот дом давно мертв. Только дерево, штукатурка, гвозди. Окаменевший, набальзамированный труп. А может, у него и не было души?

— Из Юргиса не будет человека: с головой в книги ушел, — сказала мать.

— Я-то книг не любил, — сказал Адомас, лениво пожевывая что-то. «Стол широковат, и тарелок многовато, а водки хуже этой в жизни не пил». — Я-то книг не любил, — повторил он.

— С тобой все было в порядке, пока эта паскуда не попутала. Мастерица мужикам головы крутить. Прискучил Берженас, раз-два — развязалась, подцепила другого такого же олуха.

— Ну зачем ты, мама, чепуху говоришь! Будто не знаешь, как на самом деле было с Берженасом.

— То-то и оно, что знаю. Всех забрали с семьями, а ее, счастливицу, оставили…

— Она же тогда у родителей гостила!

— Черта с два! Хотели бы, и там нашли. Выдала красным своего бургомистра как миленького, а сама только задом вильнула. Знала, сучка, каким местом откупиться.

«Неужели эта женщина — моя мать? Если костлявая уложит ее в гроб, мне придется крепко натереть глаза луковицей».

— Я еще не слышал, чтоб вы хорошо отозвались о человеке. — Адомас трясущимися пальцами расстегнул ворот кителя — он задыхался.

— А ты мне покажи хорошего человека! Иисус Христос был хорошим, да и его, сына божьего, распяли.

Вошла Юсте с огромным букетом. Поставит в воду, Адомас сможет взять, когда поедет. Ее губы робко улыбались, но глаза были печальны и прохладны, как эти осенние цветы.

Адомас встал:

— Пойду отца поищу.

— Сам притащится. Юсте, обеги хутор, покричи, — может, дрыхнет где.

— Нет, нет, я сам знаю… — Он хотел побыстрей вырваться из этой пустоты, которая вдруг обступила его, словно безвоздушное пространство с миллионами летящих миров, ни один из которых не был его Землей.

Отец сидел за гумном на старом, потрескавшемся катке и чинил недоуздки. Такую работу пристало делать на крыльце амбара или на лавке у изгороди, но старик всегда забивался с работой в укромный угол.

Адомас молча подошел и сел рядом.

— Приехал? — буркнул отец, не поднимая головы.

— Как видишь… — Адомас хотел обнять старика, но как-то не вышло. — Не забываю родной дом, но тут вроде никто и не ждет.

— Так уж бывает. Родители — своей дорогой, дети — своей.

— У нас дорога одна, отец: держаться, да покрепче, пока буря не пройдет.

— Да, да… — Отец долго засовывал бечеву в петельку и все не мог попасть. Седые космы упали на лоб. Немытое ухо и поросшая щетиной скула. — Сами эту бурю поднимаем, сами держимся, только не всем бог помогает.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: