Нет!

Теперь сам удивляюсь, как я мог так распуститься. Краснею от одной мысли об этом, но не стану оправдываться: кто не был там, меня не поймет, он ведь не делился с товарищами последней затяжкой, не ломал последнюю галету на части, оставляя себе самую маленькую, хоть и не знал, когда (может, завтра, а может, и через несколько дней) подвезут скупые солдатские харчи; ему трудно даже представить себе, что человек может спать на ходу, а упав — не проснуться и замерзнуть на снегу, если его не заметят и не разбудят товарищи. Страшно, госпожа Кяршене? Да, но все это еще куда ни шло, если хватает патронов, а за спиной слышен бодрящий гул своей артиллерии; если знаешь, что где-то между тылами и тобой протянута непрерывная цепочка снабжения. А ведь мы угодили в эти жернова тогда, когда артиллеристы еще только смазывали колеса, собираясь менять позиции, а обозы с продуктами и боеприпасами ползли в десятках километров от нас по глубокому снегу. Верным братом, на которого можно было положиться в решающий час, оставался штык, а когда он выходил из строя — приклад, ну и кулаки. Но пока до них еще не доходило, мы ухитрялись отбивать атаки врага, а кое-где и сами прорвались вперед, пока не кончились боеприпасы и бутылки с зажигательной смесью, которые действуют наверняка, если бьешь их о гусеницы танка.

Итак, в нагане оставалась одна пуля, и я воспользовался бы ею, если… если бы не этот раздирающий душу стон где-то рядом. Я перевернулся на бок, заскулив от боли, и в двух метрах от себя увидел дергающийся ворох тряпья. Неподалеку лежал ботинок, из которого торчало что-то розовое. Вторая нога, видно, была отброшена взрывом дальше, или на нее упал свалившийся рядом труп. Осколок мины, как хирургическим ножом, вспорол живот немца до самой груди, и дымящиеся внутренности выползли на снег, словно перекисшее тесто из кадки. Но верхняя половина тела была незатронута, сердце по-прежнему качало убывающую кровь, а мозг понимал бессмысленность этих страданий. В мыслях он уже попрощался со своим фатерландом (русский мороз вскоре докончит то, что не доделало оружие). Я видел его умоляющие глаза, направленные на мой наган. Каким бы богатым он ни был, этот завоеватель с кишками наружу, в этот миг он знал, что самое большое богатство — пуля в лоб.

У меня была эта пуля! Если бы о ней просил смертельно раненный товарищ, я бы послал ее, не думая ни минуты, как отдают последний кусок хлеба или глоток воды, хотя потом самому бы пришлось умереть в ужасных муках. Но ее, мою последнюю пулю, просил враг! Пришелец из мира сверхчеловеков, принесших всем мучения и несчастья, он сам, наверное, до этой минуты не ведал, что такое человеческое страдание. Нет, я бы помог больной скотине, но не этому представителю чистой расы. Я сам испугался своей ненависти. Нет! — мысленно вскричал я. — Не знаю, кто ты — горожанин или крестьянин, — но тебе не надо было сюда приходить. Следовало знать, что нет на свете человека, который не дорожил бы своим домом, не хотел бы любить свою женщину, растить детей — ведь куда приятней поваляться по воскресеньям на лужайке с любимой, чем лежать здесь, в морозной степи мертвецов, обняв винтовку или свои вывороченные внутренности. Это по твоей вине земля пьет людскую кровь и слезы, как воду, а я скоро приставлю к своему виску наган и спущу курок. Да, но не раньше, чем ты околеешь, потому что моя смерть может обрадовать тебя. Нет, ты не дождешься от меня таинства соборования. Лучше уж прицелюсь из нагана в твою пожелтевшую харю и, едва ты растаешь от блаженства, думая, что грянет минута освобождения, опущу оружие и рассмеюсь. Разве не смешно, — сверхчеловек, взывающий о милости у неполноценного раба?! Железный фриц теперь раздавлен — жук, чудом сохранивший голову, шевелит передними конечностями….

От него шел смрад.

Я поднял наган и усмехнулся, вкладывая в эту усмешку все презрение, которое может испытывать человек только к самой ничтожной твари на земле. Его губы искривились, наверное от боли, но я подумал, что он хочет плюнуть мне в лицо. И вдруг в его неестественно расширенных глазах я увидел нечто ударившее меня словно током.

Я откинулся на спину и закрыл глаза. Тело стало легким, как трухлявый пень. Не то мое, не то чужое тело. Я словно отделился от себя и, вынырнув, как уж, из прошлогодней шкуры, двинулся по старому извилистому следу туда, откуда приполз. Пространство вокруг наполнилось солнцем и хрустальным воздухом полей. Охваченный щемящей радостью, я слушал доносящийся отовсюду щебет птиц и видел, как в голубом куполе неба отражаются кудрявые чащи темных лесов, как от них катятся зеленоватые волны, омывающие хутора и людей на полях. Я смотрел на тебя, моя девочка! Да, на тебя, потому что, еще не сбросив старой шкуры, я уже слышал мягкий шорох твоих шагов, за которыми двигалось это солнечное утро. Неважно, что ты тогда убежала, оставив в захламленном дворе свой узелок, и последним воспоминанием, которое я увез вместе с образом своей отчизны, был не твой взгляд, полный боли разлуки, а твоя согбенная спина; это неважно — все равно я за сотни километров расслышал нежный шелест твоих шагов. И видел твои глаза, а не боязливо ссутулившуюся спину, любящие, истосковавшиеся глаза и нетерпеливые губы, ласково улыбающиеся и зовущие. «Ты вернулся? — говорила ты. — Я верила, ты вернешься. Человек не может не вернуться, когда его ждут». Ты была в красном платке, том самом, которым махала мне на митинге тогда, в июне, а на руках ты держала крохотного человечка — нашего ребенка… Да, моя девочка, у тебя на руках я видел нашего ребенка! Его большие голубые глаза глядели чуть удивленно, но ротик улыбался, и хрупкие бледные пальчики, словно ростки в погребе, тянулись к щетине на моем лице. «Вернулся… вернулся… вернулся…»

Я открыл глаза, почувствовав на щеках замерзшие слезы и посмотрел на серую пустоту впереди. Лета не стало. Ни кудрявых лесов, ни зеленоватой волнистой земли. Но я все еще видел твои улыбающиеся глаза, слышал шепот истосковавшихся губ, зовущий вернуться, чувствовал на своем лице хрупкие пальчики ребенка, — они ломали каменную оболочку гнева, сковавшую сердце солдата, сквозь тлен пробивалась весенняя травка.

Я перевернулся на бок и, прицелившись, спустил курок. Но вряд ли он уже нуждался в последнем моем патроне: глаза больше не умоляли, обезумев от боли, глаза были холодные, спокойные, они с благодарностью глядели на русскую зиму, которая подчас бывает милосерднее к человеку, чем другой человек. Да, чем человек к человеку, госпожа Кяршене… Вы только не подумайте, что я пришел сюда жаловаться или вымаливать подаяние, как умирающий немец пулю. О нет! Я хотел только, чтоб ты узнала, как я тебя любил. И еще пожелать: будь счастлива и дальше, будь счастлива, если можешь, после того, что сейчас услышала.

VI

Марюс в нерешительности остановился у покосившихся ворот хутора. Приоткрыты — толкнешь плечом, и окажешься во дворе. С одной стороны амбар, хлев с телегой перед ним, журавль колодца, нацеленный в побледневшее небо, словно черное дуло орудия, шорох росистого отцветшего сада… С другой — жилая изба, новое крыльцо, лавка у стены. Сесть бы и потягивать самокрутку, пока дверь не откроется сама… Гнев прошел, нет той обиды, которая пригнала его сюда. Только удивление, щемящая тоска: «Чего это я здесь?» Понурив голову, он смотрит себе под ноги, на утоптанную землю двора. Под лавкой куча гравия, темнеют какие-то предметы. Колени сами подкосились; присев на корточки, он лихорадочно рассматривает этот клочок земли. Игрушки! Его игрушки!.. Пустые спичечные коробки, банки из-под сапожной мази, обломанная ложка, черенок ножа. По кучке гравия идет борозда — недоконченный канал. Тут же торчит черенок деревянной лопатки — сегодня мужчина будет копать дальше…

Марюс протянул руку, гладит гравий. «Каждый камешек трогали его пальцы…» Руки ощупывают землю вокруг канала (осторожно, только осторожно, не разрушь его!), и камешек за камешком — в ладонь, в ладонь, в ладонь… Вдруг — тр-рах! Наступил на что-то. Ракушки! Белые, пестрые, рыжие скорлупки — его коровы, овцы, свиньи… Богатый хлев маленького крестьянина, которому он вчера радовался, расплющила нога взрослого человека. Марюс огорченно отыскивает взглядом уцелевшие ракушки. Собранные камешки скользят между пальцами. Зло лает собака. Учуяла чужого! «Чужой, чужой, чужой… Чего тебе здесь надо? И так ребенок из-за тебя будет плакать…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: