Аким работал старательно. Относились к нему в цехе с большим уважением. Приняли в партию. Он мечтал о ракетных войсках, попал же в мотострелковый полк. Но, как человек долга, и здесь нес службу на совесть.

Крамов терпеть не мог неисполнительность, разболтанность, называл их разгильдяйством, и еще первое знакомство с Груневым, во время начальной подготовки, вызвало праведный гнев сержанта.

Рядовой Грунев был человеком, на которого, как считал Крамов, ни в чем нельзя было положиться. Решительно ни в чем!

— Рядовой Грунев, почему опоздали в строй? — спрашивал он строго.

— Часы подвели…

— Рядовой Грунев, почему расплескали воду?

— Совершенно случайно.

— Рядовой Грунев, почему не выполнили точно наряд?

— Мне плохо объяснили.

— Почему обувь не чищена?

— Не отчищается…

— Почему плохо выбриты?

— Я уже неоднократно объяснял: быстро растет…

Нет, просто этому разгильдяю лень было лишний раз побриться, почистить обувь, сменить подворотничок, но зато он охотно употреблял раздражавшие Акима выражения: «не исключаю», «весьма вероятно», «по здравому размышлению», «не может быть двух мнений», «странное совпадение»…

— Ну, а сами-то вы когда-нибудь виноваты бываете?

На такой вопрос Грунев ответа не давал, только обреченно опускал голову. «Конечно же, он никогда ни в чем виноват не был, все случайно и не стоит разговора», — сердито думал Крамов.

— Вы понимаете, чем может обернуться в бою безответственность? — наседал он. — Все должно быть в ажуре!

Это у Крамова любимое слово, как и слово «кондиция».

Сержанта возмущали в Груневе и его медлительность, и то, что ходил он, немного загребая носками, и полная житейская неприспособленность. Даже манера еды, когда тот меланхолически бултыхался ложкой в тарелке с борщом или измельчал на тончайшие волокна кусочки мяса и, прежде чем отправить их в рот, старательно рассматривал, словно решая, следует ли есть или все же воздержаться?

Большую часть времени Грунев пребывал в состоянии отрешенности, будто умышленно отгораживался от мира реального, и Крамов во всем этом усматривал небрежение службой, а подобное, в его представлении, было смертным грехом!

Порой сержанту хотелось взять Грунева за плечи и потрясти, чтобы очнулся, чтобы зажглись у него в глазах огоньки хотя бы возмущения.

Разговоры «педагогические» Крамов не признавал — не дети. Сунулся было к Груневу со строгой воспитательной проповедью, но тот с такой вынужденной покорностью слушал и не слышал его, такое унылое нетерпение было написано на его лице — когда же оставят в покое? — что Крамов в сердцах плюнул и ушел. Решил, что лучший способ воздействия на этого горе-вояку — почаще посылать в наряд вне очереди на кухню картошку чистить и тем довести его до нужной солдатской кондиции.

Сержант готов был согласиться с Дроздовым, однажды случайно услышав его отзыв о военных навыках Грунева: «Тундра!»

Да, это была глухая и безрадостная тундра. Хотя и сам Дроздов изрядная штучка! Соловей-разбойник.

— Рядовой Дроздов, что за свист?

— Полководца Груню кличу…

— Хотите наряд заработать?

— Это мне, что слону грушу съесть.

С трудом сдерживая гнев, сержант медленно, словно через силу, говорит:

— Прекратить клоунаду! Как разговариваете с командиром?

— Виноват. Молодой. Исправлюсь.

Даже непонятно: из рабочих, и вот такой шаткий характер. Только и норовит не подчиниться. Все трубы дуют «ре», а ему непременно надо «фа». Уже получил свое и за опоздание в строй, и за то, что медленно выполнял команду «равняйсь», и за то, что не отдал честь.

Такого надо взнуздывать!

Крамов настолько увлекся борьбой с разгильдяем, что когда недавно Дроздову разрешили пойти на переговорную и он возвратился на занятия с опозданием, сержант сухо спросил:

— Давно наряд не получали?

Напоминание Дроздова, что отпущен он был не без участия Крамова, заставило сержанта неловко хмыкнуть.

Не однажды думал Аким: «Вон сержант Мальцев из соседнего взвода… Сто́ит показаться вдали начальству, как начинает шуметь на своих подчиненных, ярится, разносит… А уйдет начальство — Мальцев заискивает перед нарушителями, мол, сами понимаете, вынужден… вы уж, братцы, не обижайтесь, свои люди — сочтемся».

Аким так не мог и не хотел. Все надо на совесть!

Тот же Мальцев договаривался, кого из подчиненных и о чем станет он спрашивать в присутствии командира роты. «И чтобы лес рук был, — наставлял сержант, — кто не знает, пусть левую поднимает, я его не вызову…» Возмутительное очковтирательство! О нем надо говорить на партийном собрании.

* * *

В Ростовском университете, где учился Санчилов, были у них по пятницам, с утра до вечера, военные занятия, а летом старшекурсники выезжали в лагеря.

Эти занятия и военные лагеря даже доставляли Александру удовлетворение. Он быстро овладел строевой подготовкой, лихо решал задачи по топографии. И когда подполковник с военной кафедры — неразговорчивый мужчина с седеющими усами — как-то похвалил Александра, заметив, что у него есть данные для офицерской службы, юноша усмехнулся: «Семейные традиции». У них дома висела в столовой фотография деда — полного георгиевского кавалера.

В свое время Александр увлекался музыкой, даже закончил музыкальную школу, бредил театром — был завсегдатаем драмкружка..

И к новому своему увлечению делом военным не относился как к чему-то, что может определить всю его жизнь.

Санчилов успешно прошел университетский курс военных наук, а получив звание лейтенанта запаса, совсем по-мальчишески подумал: «Интересно, выдадут ли мне в части пистолет?»

Отец Александра — доктор математических наук — про́чил сына в аспирантуру. Но сын уперся:

— Я отслужу в армии, — категорически заявил он.

Вопрос был принципиальным: не пользоваться протекцией, сделать не то, что хочется, а то, что должен по новому закону.

— Но два года? — с сожалением произнес отец.

— Ничего, отдам долг, аспирантура никуда не денется.

— Но два года!! — уже с нажимом повторил отец. — И будет ли тебя ждать Леночка?

Вот о Леночке он совершенно напрасно… В конце концов чего стоит чувство, неспособное на двухлетнее испытание? Да и потом это абсолютно их личное дело…

— Слушай, папа, — решительно сказал Александр, — ты в сорок первом уходил на фронт добровольцем. На что же толкаешь теперь меня?

Отцу ничего не оставалось, как сдаться.

«…Ну, хорошо, отца я осилил. Но служить под началом Чапеля?! Майор как-то заявил: „А что, по-вашему, штык-молодец теперь ничего и не стоит?“

Стоит-то он стоит, да ведь и семидесятые годы XX века никуда не спрячешь! Подполковник Ковалев недавно собрал командиров взводов, говорил, как необходимо применять наши технические знания в новой армии… Ну и сам я не слеп. Вижу, что к чему.

Так что, товарищ Чапель, штык вы не переоценивайте».

* * *

Будний полковой день, круто замешанный на солдатском поте, должен был начаться с минуты на минуту. В казарме досматривали последние сны.

Почмокивал полными губами Грунев: ему снилось, что бабушка наполняет большую, в зеленых разводах, кружку топленым молоком. Скрипел зубами Дроздов…

Пахло застоялым воздухом. На табуретках, возле коек, лежало обмундирование, выстроились ряды кирзовых сапог, прикрытых портянками.

Ровно в шесть раздалась громкая команда побудки:

— Рота! Подъем!

Дроздов вскочил сразу, словно только и ждал этой секунды. Правда, пробормотал: «Бог дал отбой и тишину, а черт подъем и старшину».

Грунев помедлил, поворочался, но тоже кинулся к одежде.

— Подъем! — неумолимо требовал дневальный.

Нарастал топот ног. Без гимнастерок бежали на физзарядку.

Сунув полотенце одним концом в карман брюк, держа в руках зубные щетки и порошок, мчались в умывальные и под душ.

Синие одеяла заправляли, как по нитке, и койки замирали в аскетической строгости. Вытряхивали коврики, выстраивали тапочки «ни шагу назад». Уборщики распахивали окна и протирали их.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: