— Вот сюда, — сказала Вера, открывая какую-то дверь и повертывая выключатель.

Но свет не зажегся. Они постояли в дверях, пока глаза не привыкли к тьме и не различили длинную, низкую оттоманку, слева у стены.

— Побудем здесь, — сказала Вера, — здесь не так жарко. Она подошла к оттоманке и вдруг легла, вытянувшись во весь рост и закинув руки за голову. Он подошел к окну и поднял до половины штору, стало светлее от луны.

— Скажите что-нибудь, — попросила она. Но он все молчал. — Где вы? Вы здесь?

— Да, я здесь.

— Почему вы все молчите?

Он подошел к изголовью оттоманки, заслонив Вере окно.

— Вам ничего не хочется? — спросил он.

— Хочется жить, тратиться. Это дурно?

— Нет.

— Это смешно?

— Немножко. Впрочем, это естественно.

Она закинула голову и посмотрела ему в лицо.

— Вы что, умный?

Он улыбнулся.

— Подвиньтесь немножко, — сказал он.

Он сел рядом с Верой, как-то боком; его усталое, жесткое лицо менялось в сумраке, глаза смотрели вверх, притягиваемые светом в окне.

Она стала ждать его взгляда. Он провел рукой по ее руке; рука у него была сухая и тяжелая. Молча, он дотронулся до ее шеи, потом поднялся к ее лицу, и рука вдруг стала невесомой, мимо уха, к виску, по бровям, Вера чувствовала его ласку.

Он встал, отошел и опять пропал; он стоял у окна, и она не могла его видеть.

— Предположим, что вы лунатик, — сказала она.

Он не отозвался.

— Вы ушли в форточку?

Он ответил серьезно:

— Нет, я здесь.

Она засмеялась и вдруг сама услышала, как смех выдал ее. Она смолкла, но было уже поздно. Он возник у края оттоманки и вдруг вытянулся рядом с Верой.

Его рука легла ей на лицо, она чувствовала губами его ладонь, она дышала запахом этой ладони. Это была маска, наложенная перед операцией; стучит кровать, сейчас все провалится… сейчас она… еще секунда…

Вера закрыла глаза, и от его лица, надвинувшегося на нее, ей стало еще душнее, чем от его руки. Он поцеловал ее несколько раз, в губы, и второй поцелуй (она знала это, знала!) был слаще первого, а третий — слаще второго. Она почувствовала, как холод бежит по ее обнаженным ногам. «Не надо», — сказала она вдруг и захотела вырваться. «Нет, надо, надо» — прошептал голос над самым ее ухом. Она не знала, что будет такая боль и крикнула; он зажал ей рот рукой, она заметалась, не узнавая лицом эту руку.

В комнате наступила необычайно острая тишина.

— Простите меня. Боже мой, отчего вы не сказали! — проговорил он с трудом, ставя слова и взял ее Веру за руку. Она не отняла руки, но и не взглянула на него.

— Какой пьяный и какой вежливый, — проговорила она.

— Простите меня. Боже мой, если бы я знал!

— …оказался неприятный сюрприз?

— Не говорите так. Зачем это?

— Не говорите вы сами так много. То молчали, а теперь вдруг разговорились.

Он бережно поправил ей платье и опять взял руку.

— По крайней мере, как вас зовут?

Она перевела на него глаза. Она все еще лежала на спине, он сидел рядом. В комнате становилось все светлее: луна косо и бледно входила в полузанавешенное окно. Можно было различить большую кафельную печь в углу. И вдруг Вера почувствовала, что больше так невозможно, что волнение (как ей казалось, унизительное волнение) охватывает ее. Рыдания заходили у нее в груди.

— Маруся, — сказала она совсем тихо.

Он смотрел на нее, сжимая ей руку. Он сам не знал, что ему сказать. Луна внезапно отпечатала широкий квадрат на крашеном полу. И только сейчас сюда донеслось шарканье танцующих, граммофон.

— Чья это комната? — спросила она, совладав с голосом.

— Не знаю, я первый раз здесь в гостях.

— Разве вы не живете у Венцовых?

— Нет.

Они опять замолчали.

Он поднял ее руку и тихо поцеловал ее, и она своей удержала его руку, притянула к своему лицу и положила себе на лоб.

— Когда я в прошлом году был в Архангельске, — сказал он вдруг ясным, трезвым голосом, — там был один человек, который проделал весь путь от Гренландии до Берингова пролива.

Она легла на бок и внимательно принялась смотреть на него:

— Мне и без того холодно, не рассказывайте мне про Гренландию.

— Этот человек потом уехал в кругосветное путешествие.

— Он вернулся?

— Нет еще.

— Он и не вернется.

— Почему?

— Потому что из кругосветного путешествия никогда не возвращаются.

Теперь вместо граммофона рычал голос под гитару.

— Когда мне было десять лет, я отправилась в кругосветное путешествие. И я не представляю себе, когда вернусь.

Он улыбнулся.

— Маруся, вы очень, очень милая. Я, по правде сказать, не думал, что вы такая.

У нее замерло сердце. Еще одно слово и она поняла, что поцелует ему руку, которую держала близко у самого своего лица.

— Вы не в обиде на меня?

Не то, не то!.. Она сделала знак, что нет.

— Ну тогда все хорошо. А когда я пьян, я правда ужасно молчаливый. Вы заметили?

Он встал, слегка отряхнулся, подошел к печке.

— Совсем холодная.

Вера тоже встала.

— Пожалуйста, побудьте здесь, — сказала она, — пока я уйду. Хорошо?

Она нашла Шуркину остроносую туфлю за оттоманкой, поправила волосы, разложила по плечам кружевной дырявый воротник.

— Прощайте.

— Прощайте, Маруся. Не сердитесь?

Она протянула ему руку, и он пожал ее и даже тряхнул слегка. Она вышла в коридор, оттуда в столовую. У залитого вином стола, низко склонив голову в грязную тарелку, сидела заплаканная, сонная Шурка и рядом с ней тоже сонный, взъерошенный Матренинский; в зальце было темно, оттуда неслось заунывное, в разнобой хоровое пение; казалось, поет человек восемь из разных углов комнаты, не поспевая друг за другом. Отыскав свою шубу и платок в прихожей, сменив туфли на валенки, Вера пошла через кухню. Там, на теплой плите, положив под голову подушку, накрывшись платком, спала тетенька. Вера тихо подняла крюк входной двери.

XIV

Был шестой час утра и еще совсем темно. Облака закрыли луну. Морозило. По снегу, неслышно, Вера пошла по направлению к дому, ходьбы было минут десять, и в эти десять минут она не встретила ни одной живой души. Ей даже пришло в голову, что законом запрещено ходить по Петербургу в этот час. Она вспомнила, что еще недавно у этого заколоченного досками кооператива сняли с прохожего шубу — об этом рассказывал отец. Но страха она не чувствовала. Ей даже нравилось, что она одна, совсем одна, в широких, пустых улицах. Вот, если бы, например, кто-нибудь взглянула на нее сверху — не бог, конечно, не о боге она сейчас думает, — но человек, сидящий, скажем, в воздушном шаре. Он увидел бы величавый лабиринт и маленькую в нем мышь или ящерицу, может быть он бы даже принял ее за человека — взрослого, храброго, гордого, предпринявшего кругосветное… И если что случается в этом путешествии, то это так и надо. Потому что все, что случается — хорошо.

Но на любовь это не похоже. Кто знает, может быть, если бы он дал ей расплакаться, если бы он сказал ей что-нибудь, что в написанном виде, например, могло бы оказаться смешным, что-нибудь такое обыкновенное и единственное — это стало бы любовью. Он не сделал этого. Спасибо ему. Как хорошо, что он не сделал этого!

Но как грустно, что этого не было. Вот и ночь прошла, прошел ее «первый бал» (Наташа Ростова, Андрей Болконский — ау, где вы?) и она одна бежит домой и, кажется, плачет. И никто не сказал ей, что хочет знать про нее, где она живет, что делает, что думает, когда опять придет? «Маруся». И больше ничего. А ведь он мог сделать с ее сердцем что угодно, и тогда это был бы плен. Слава богу, он не сделал этого!

У нее был ключ от квартиры, и она неслышно вошла, разделась и осторожно, боясь скрипнуть дверью, докралась до своей комнаты. На постели, под одеялом, кто-то лежал.

— Мама!

Она открыла глаза.

— Знала, что не разбудишь, дрянь, потому и улеглась здесь, чтобы непременно все знать. Рассказывай.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: