— В командировку еду… И вдруг вы! Раз-два, и доставлю на место… Курите! — Водитель большим пальцем выдавил набитую окурками пепельницу на передней панели; ноготь на пальце расплющенный, твердый, как кусок антрацита.

— Когда у меня время есть, пешком иду, а нету — лезу в троллейбус или такси заказываю. — Наримантас покосился на почерневший ноготь… Знакомый ноготь… Где я его видел? Украдкой глянул на собственный большой палец — тоже хорош, боялся, что не примут в хирурги… Господи, какая чушь в голову лезет!

— Вы не думайте, я не левачу! — Округлые до синевы выбритые щеки водителя обвисли, как у старика, обнаружились морщины. — Вы же мне, доктор, жизнь спасли!

От растерянности или желания сделать приятное включил радио, зазвучал надрывный эстрадный голос — отличный аккомпанемент к подобной беседе.

— Бога ради, не надо!

Наступила тишина, еще более гнетущая: сейчас спросит, помнит ли его доктор, и начнет упрекать в забывчивости. Для больного его аппендицит важнее всего на свете.

— Ладно, пусть играет… — Махнул рукой и откинулся на спинку сиденья.

— Вижу, не узнаете меня?

Голос ничего не подсказывал, только вот расплющенный палец… Наримантас снова покосился на руку водителя. Даже неловко, как будто он четырехпалый или шестипалый.

— Что у вас было? — Вроде не сам, профессиональная привычка задала вопрос.

— Такое было, что, ежели бы не вы, не беседовать нам теперь! — В бесцветном, ничего не напоминающем голосе прозвучала гордая нотка; это тоже было не в новинку — к болезням своим люди относятся плохо, однако и гордятся ими. — Живот мне выскребли, как подгоревший чугунок. Три часа пятнадцать минуток!

— Вот как… вот как… — Наримантас и теперь не мог сообразить, кто же это его везет и что значили для него те три часа с четвертью, но решился усмирить мотавшуюся перед глазами обезьянку.

— Прорвалось у меня… И вспомнить-то страшно… Неужели забыли, доктор? А еще ругали, мол, такого дурня, как я, свет не видывал! Ведь действительно дураком был — скрюченный весь, посиневший… Дом мы строили, доктор…

— Не припоминаю.

— Аппендицит, гнойный аппендицит, — водитель явно хвастался, а может, дивился опасностям, подстерегающим человека. — Три часа пятнадцать минут! Не может такого быть, что не запомнили!

— Это когда же было?.. Ах десять лет назад? Уже десять лет… Постойте, постойте…

Как давно потопленное в колодце ведро, поднималось из глубины, расплескивая черную воду, что-то знакомое и одновременно неузнаваемое…

Расспрашивал Наримантас сухо, словно о чужой операции, будто делал ее кто-то другой, а не он сам, но уже пахнуло на него теплым ветерком, еще мгновение — и закачалась на волнах, поднятых тяжелой баркой, проплывшей мимо, легкая лодочка воспоминаний. Сколько же таких, как этот конопатый — тогда в операционной опасались, что больной не заснет пoд наркозом: выпивал, — сколько их, бывших кандидатов на тот свет, крутят ныне баранку или жмут напрямик через улицу, не обращая внимания на ревущее стадо машин?! Что значит по сравнению с ними, пышущими здоровьем, одна-другая неудача? Нуль… Ну, предположим, не нуль — единица… Если из суммы вычесть единицу, так она и уменьшится-то всего на единицу! Великая премудрость — арифметика, да…

Обезьянка оттолкнулась от стекла, сейчас даст по переносице, чтобы не притворялся добреньким… Отчетливо, как если бы сзади сидел и дышал в затылок Ригас, Наримантас услышал: «Значит, спасаем человечество, отец?» Волны улеглись, лодочка царапала днищем мель — скрипел песок. Поднявшееся было внутри тепло обратилось досадой на самого себя.

— Вы говорили, дом… Построили? — Но продолжал слышать не себя — Ригаса.

— А как же! Кирпичный! — Бывший пациент гордился своим палаццо не меньше, чем аппендицитом.

— И корову держите? — Ригас, невидимка Ригас, не мог спокойно усидеть на месте, ерзал и хмыкал.

— И корову и свиней. За городом построились. Участок немаленький. Пригласил бы доктора на свежатинку, да не решаюсь…

— Дети есть?

— Когда с домом мучились, у жены выкидыш случился… В консультации сказали, и не будет.

— Гм… Зачем же в таком случае корова, свиньи?

— Так ведь денежки! Не слепая кишка, не загноятся.

— В чулок, значит, суете, что ли? — Наримантас почувствовал, что заговорил словами Ригаса.

— Зачем в чулок? Чехословацкий гарнитур сообразили. Телевизор «Таурас»… Очередь на «Жигуленка» приближается.

— А потом что?

— Извините, не понял?

— Ну, когда «Жигуленка» сообразите? Может, нутриевую ферму заведете?

— Нутриевую? — У водителя дрогнула рука, показалось копытце знакомого ногтя. — Все шутите, доктор! И тогда, в операционной, шутили…

— Какие уж тут шутки! — Наримантас все больше злился на себя, но не в силах был прекратить — дословно повторил рассказ Ригаса об одном его приятеле, разводившем нутрий. — Шкурки дорогие. И мясо нежное, что твоя баранина.

Вдруг у Наримантаса мелькнула мысль, что его везут совсем не туда, куда он хотел и должен был ехать. И кто-то, скорее всего Ригас, ассистирует, четко подает инструменты, даже резко запахло кровью — запах, который он выносил только в операционной и больше нигде!

— Стойте! Я выйду.

Машина умчалась — никто не собирался похищать Наримантаса. Грубо выспрашивая водителя, не мстил ли он за непрошенную услугу, похожую на насилие? И все-таки беседа заинтересовала, словно от ответов бывшего пациента зависело какое-то его собственное важное решение. Как бы повел я себя, если бы меня так выспрашивали, — нагло, неприязненно? Ригас! Единственный, кто осмеливается говорить со мной таким тоном, порой и не открывая рта… Этого лишь не хватало — стал подражать сыну! Наримантас понимал, что вел себя недопустимо, но все внутри восставало против писаных и неписаных законов, которым надо повиноваться в силу того, что ты врач. Думаешь, это тебя остановили и почтительно предложили подвезти? Дудки! Нужного человека в белом халате. Есть, конечно, и более нужные люди — портные, электрики, сантехники, работники торговли. В лапы-то к хирургу раз-два в жизни попадешь, а с теми, «нужными», куда чаще встречаться приходится. И хотя осуждал себя за несдержанность, подумал, что давненько не давал себе воли — с того памятного утра, когда свирепо разглядывал кривой подковный гвоздь в стене, пытаясь сообразить, зачем он торчит. Не потому ли цепляет меня каждая задиринка, что боюсь проиграть грядущую битву? Пора взять себя в руки. Тоже мне борец! Просто надоело все: работа, работа, работа… больные, их родственники, персонал… Наримантас даже оглянулся по сторонам — показалось, что ворчал вслух. На улице он всегда чувствовал себя беспокойно — ну как догонит кто-нибудь, начнет умолять, жаловаться, совать дрожащей от волнения рукой деньги!.. Но и белое здание больницы, к которому он подходил, всегда отметавшее посторонние заботы, сегодня не успокаивало, высилось над улицей грозно и раздражающе.

Мимо Наримантаса вверх и вниз по лестнице сновали люди, точно на вокзале или на автобусной станции. Ни одного знакомого, удивился он. Просто самому не хотелось никого узнавать. Ощущал на лице плохо завязанную, мешающую говорить маску. Сорвать бы ее скорее! Но тут прозвучало предостережение, нет, не со стороны, просто что-то внутри кольнуло — берегись! — и маска накрепко прилипла.

Окинул вестибюль взглядом дирижера, отыскивающего скорчившегося оркестранта, выдавшего фальшивую ноту, и сообразил: Казюкенас. Опять этот Казюкенас! С обитых черной клеенкой полумягких кресел поднялся молодой человек в синем костюме, белой нейлоновой рубашке с ярким узлом вишневого галстука. Он стоял неестественно прямо, вытянувшись, и этим выделялся среди других. Вдруг двинулся навстречу. Длинные и тонкие руки тяжело закачались, показалось: ног нет и юноша выгребает руками. Когда остановился, резко дернув плечом, стало ясно — горбун.

— Прошу извинить. Скажите, пожалуйста… не могли бы мы…

Юноша явно сдерживался, голос звучал глуховато, на худом нервном лице странно смешивались нежность и роковая печать увечья, будто под кожей начертанные извилистыми линиями. Вежливостью и почтительностью он прикрывал раздражение: одно неосторожное слово — и злоба прорвется. Стоит перед Наримантасом, как напряженный лук.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: